Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело в том, что я звонил Николь из Штатов. Я долго названивал ей, но так и не дождался ответа. Тогда я написал. Я прекрасно помню то письмо. Спустя пару месяцев или около того после смерти матери, пока я еще жил в Штатах, задерживаемый там мелкой и прискорбной стычкой с полицейским управлением Нью-Йорка, мне стало ясно, что я не хочу возвращаться в Англию. Поэтому я отправился на Манхэттен, в магазин канцелярских товаров, где купил кремовую бумагу крупной зернистости и на ней написал Николь письмо. Я сочинял и переделывал его, пока не добился точности выражений. Я писал ей, как беспредельно сожалею о своей глупости, о своей идиотской порочной слабости, писал о том, что она по-прежнему нужна мне, если я еще нужен ей. Сообщил, что мне предложили научную работу в Беркли и что она могла бы приехать туда и присоединиться ко мне.
Не получив никакого ответа, я терзался и мучился, естественно, накапливая груз болезненных обид. Одно дело отказать кому-то, но разве нельзя хотя бы снизойти до ответа? Отсутствие отклика привело меня в полнейшее смятение. Помню, однажды вечером я швырял в реку камешки, осуждая Николь перед безучастными, летавшими надо мной чайками: я жаловался им, без подробностей, на ее бессердечие, нарциссизм, беспристрастную поглощенность карьерой, бесчувственное пренебрежение любовью, мужчинами, не рожденными детьми.
Из большинства представителей рода человеческого обиженный мужчина обычно способен лишь ретироваться, заползти в свой панцирь и лечить обиды в одиночестве, вновь выходя на свет божий уже полностью исцеленным, зализав все раны. В общем, я уехал в Беркли, в этот Солнечный штат, где никто меня не знал, где у меня не было никаких обязательств, никакой истории, никакой репутации, ничего. Я начал все заново, выбросив Николь из головы, ища способы задушить любовь к ней, чтобы она даже не теплилась больше в моей душе. Вот тогда-то, ergo[79], и появилась на горизонте моя первая жена. Сейчас меня осенило, что она была полной противоположностью Николь, своего рода анти-Николь.
И вновь школьные двери разъехались и съехались.
Мне стало понятно, кстати, почему воспоминания о Николь связаны с раздвижными дверями. Я видел ее поблизости от университета – как ни крути, а такую, как она, чертовски трудно не заметить. Она работала на кафедре общественных наук, которая размещалась в одном комплексе зданий – с общим внутренним двором – с кафедрами литературы и лингвистики, и все эти здания имели изогнутые автоматические двери. Я немного подготовился к знакомству, заранее выяснил, кто она такая и что она не замужем. Я начал посещать ее лекции, после них мы иногда беседовали, выяснив между делом, что оба любим кофе. Тогда я еще не мечтал ни о каких чувствах, не имея ни малейших надежд на их реальное пробуждение. Ее окружала аура безразличия, отчужденности – что, естественно, лишь способствовало обострению моих желаний.
Однажды вечером я высидел до конца на лекции по социологическим и политическим последствиям женских психических расстройств. Помню, даже сделал несколько замечаний. После окончания я подошел к ней и предложил когда-нибудь поужинать вместе.
Она не ответила, поэтому, видимо, я разразился вялым теоретизированием о состоянии мужских расстройств с точки зрения феминизма, et cetera[80]. На протяжении моей бессвязной речи она продолжала спокойно укладывать бумаги в сумку, а потом обернулась ко мне.
– Что вы хотите, Дэниел? – вздернув подбородок, спросила она.
– Мне хотелось спросить вас… о вашем… мнении по поводу мужских перспектив… не думаете ли вы…
– Что вы на самом деле хотите? – оборвала она меня, тряхнув блестящей шевелюрой.
Я выдержал ее пристальный взгляд. В задумчивости сунул руки в карманы, потом вытащил их.
– Угостить вас ужином, – заявил я и нахально добавил: – И завершить его в постели.
Ее брови взлетели, исчезли под челкой. Она смерила меня оценивающим взглядом сверху донизу.
– Понятно, – сказала она. – Что ж, я ценю вашу откровенность. Пошли?
И мы пошли. Я боролся с изумлением, еще с трудом ориентируясь в новой ситуации – делал быстрые прикидки, в какое место лучше отвести ее поужинать и смогу ли я оплатить угощение, – когда, стоя перед ней на спускающемся к выходу эскалаторе, почувствовал, как она подалась вперед, почувствовал ее дыхание на моей шее, ее руку на моем плече. Внезапно она прикусила мне ухо. Эта великолепная, красивая, смелая женщина покусывала своими белоснежными резцами край моего уха.
Мне не оставалось другого выбора, как только твердо взять ее за руку, стащить с эскалатора и, проведя мимо досок с объявлениями, увлечь в ближайший туалет. Все свершилось быстро, безмолвно и далеко не благовоспитанно. Я пинком распахнул дверь с изображением инвалидного кресла, она включила свет, а я подсадил ее на раковину. Ее колготки порвались, сломались мои очки, и она так пылко впивалась ногтями в мою задницу, что позже в душе я испытывал не менее пылкую, обжигающую боль.
Отдыхая после страстного слияния, мы стояли, зарывшись в волосы друг друга, переводя дух. Я раздумывал, что лучше сказать, как нарушить молчание, что вообще говорится в такой ситуации, когда вдруг висевший где-то под потолком автоматический освежитель воздуха испустил ароматическую струю, заставив Николь чихнуть. Она всегда выдавала легкую аллергическую реакцию на чистящие средства. Она еще разок чихнула. И тогда мы молча привели в соответствующий порядок одежду. Напоследок я поправил прядь ее волос, нарушившую идеальную линию пробора.
Она взяла сумку, пригладила жакет и взглянула на меня с намеком на улыбку. Видимо, она собиралась что-то сказать, и я внутренне напрягся, не уверенный в последствиях.
– Итак, – сказала она, – где же мы собираемся ужинать?
Из дремотной мечтательности меня вывел шум, подобный бурному потоку, несущемуся по каменистому руслу: легкий шорох осознанного оживления.
Из школы изливался поток учеников. Едва просочившись в дверной проем, они расходились, перемешивались и соединялись в компании по три или четыре человека. Они окликали друг друга на своем специфическом жаргоне: нормативном юго-восточном акценте «ближних графств»[81], обогащенном американским юношеским сленгом. Взлохмаченные, приглаженные, взметающиеся шевелюры. Брюки стянуты ремнями, но низко спущены; по земле болтались шнурки кроссовок. Девушки шествовали под ручку с избранными ровесницами; юноши отпускали грубые шуточки тем, кого признавали своим кланом. Большинство, если не все, сутулились, приняв позы, которые я назвал бы «горбатым экранным поклонением»: склоненные головы, опущенные глаза, руки заняты ощупыванием, поглаживанием и прочими манипуляциями с мобильными телефонами.
Я воспринимал их в целом как большой возбужденный организм. Мой взгляд выискивал парней, похожих на Ари, на Найла: паренек одного роста с Ари, но начисто лишен его стройной пружинистой гибкости. У другого такая же, как у Найла, куртка, но лицо слишком смуглое и широкоскулое. Я выискал девочку, похожую по колориту на Фебу и Мариту, но не обнаружил ни одного ребенка, способного сравниться с медным, огненным оттенком шевелюр моих дочерей.