Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот он, драгоценный пациент, по беззащитной груди которогонеобходимо сделать точнейший надрез — в нашем случае: умело углубить и чутьрасширить утраты живописного слоя на ушах и пальцах — именно в тех местах, гдевпоследствии придется поработать. Ничего… ничего… вот так, мой прекрасный… этоне больно… скоро заживет. Что поделать: картина пострадала в процессебытования. Как говорил в таких случаях Андрюша: «вещь не новая»…
Он даже не заметил, как Марго повернулась и тяжело протопалавверх по лестнице.
И с провозом в аэропорту получилось фантастически удачно. Онрискнул и пошел ва-банк: издали с готовностью протянул девушке на таможенномконтроле завернутый и упакованный холст, с простодушной полуулыбкой спрашивая:
— Вот эту мазню с меркадилъо: подарок приятелю, онлюбит старье, — куда? Описывать-подписывать? Я не в курсе: куда-комутащить, подскажите?
— А сколько это стоило? — спросила красотка.
— Ой, хренову тучу, — ответил он. — Уна пастакохонуда![35] Шестьдесят евро! Лучше б любовнице трусики купил.
И когда по мановению пухлой маленькой руки, отпускающей всегрехи наши, уже прошел через контрольные ворота и торопливо подобрал изпластикового ящика на ленте куртку, ремень, часы и бумажник, — холст,небрежно прислоненный к аппарату, он попросту забыл.
Впрочем, через минуту вернулся, охая и громко чертыхаясь,вовсю проклиная «comemierda», говночиста-приятеля…
В детстве самое обидное уличное прозвище было: «говночист».
Мама смешно рассказывала, вернее, показывала, как заезжалаво двор телега, запряженная темной унылой клячей, как сосредоточенно черпалжижу приглашенный дядей Сёмой ассенизатор, как панически вскрикивала тетя Лида,когда колеса телеги наезжали на ее лютики-цветочки, и чем благоухала лиловая,роскошная винницкая ночь.
Ко времени его сознательного детства было уже ясно, что тетяЛида тоже «эвербутл», даром что русская трезвая голова. Она спятила накитайцах, почему-то на китайцах, — кто знает, от чего тот или другойлозунг, будто вирус, попадая в нездоровый мозг, устраивает там вакханалиюбезумия. Во всяком случае, «русский с китайцем — братья навек», произнесенное,пропетое и продекламированное, — Захар в детстве слышал чаще, чемсолдатские прибаутки Рахмила, неприличные куплеты во дворах или всякие атлантыдержат небо, напеваемые мамой. Когда Захар впервые приводил в дом какого-нибудьдружка и тот попадался на глаза тете Лиде, она отзывала племянника в сторону и,таинственно понизив голос, спрашивала:
— Зюнька! Он китаец?
И Захар — вроде и привык уже, — каждый раз озадаченноспрашивал:
— Вы чё, теть Лид? Он же блондин!
Дядя Сёма утверждал, скорбно покачивая лысиной, что егосупруга «поехала» на почве бездетности. Очень огорчалась, добавлял он…
Впрочем, у тети Лиды в Саратове была племянница Танька — тощая,голоногая, в памяти Захара всегда раздето-летняя (потому что приезжала толькона летние каникулы), шальная деваха с раскосыми желтыми глазами. Была онастарше Захара на десять лет, называла его «младенцем» — шлепала ладонью поголой спине, между худенькими лопатками, приговаривая: «Эй, младенец! как дела,младенец?» — на что тот передергивал плечами и хмуро отвечал, не соблюдаявозрастной субординации: «Танька! Отстань-ка!».
И действительно хотел только одного — чтобы она отстала. Этадылда, как и ее тетка, была какой-то чокнутой: однажды зазвала его в светящуюсяпылью полутьму сарая, больно прижала к дощатой стенке и проговорила: «Младенец!А у тебя писька нормальная или обчиканная?».
Он с силой толкнул ее в живот обеими руками, крикнул:«пусти, дура!» — и выбежал из сарая на свет, где на железной кровати в своемдревнем кителе дремал, блаженно посапывая, старичок Рахмил.
И с тех пор был абсолютно убежден в родственно-психическойзаразе, которая передалась от тетки к племяннице.
Кто может проследить загадочные истоки фобий и маний,говаривал эндокринолог Кац, с которым к тому времени дядя Сёма не то чтобполностью помирился, а стал раскланиваться и даже иногда беседовать за мелиху.[36]
Но стричься Кац к нему больше не ходил, видимо, обида,нанесенная этой шалавой-фехтовалкой не только Лёвику, но и всему их семейству,была не из тех, что забываются.
Как и прежде, по утрам, облачившись в банные халаты,постаревшие, но бодрые Шуламита и Кац шествовали в сторону Буга на утреннеекупание. Косая Берта к тому времени года три как прописалась на Пятничанскомкладбище; брюхастая Миля была еще жива, но с трудом доволакивала ноги и брюходо старого венского стула на крыльце. Сидела, опершись дряблыми локтями одеревянные перила, часами наблюдая за тем, как проходит жизнь на улице ПолиныОсипенко; иногда по привычке, после длинного вздоха заводила своё«тип-тип-ти-и-и-и…» и спохватывалась, понимая, что ее меченые марганцовкойрозовые куры давно отправлены в далекое плавание по волнам наваристых бульонов.
«Голубое небо» однажды ночью убили, видимо по ошибке —потому что не за что было и незачем: безобидный старик к тому времени совсемспятил и гулять выходил даже ночью, по-прежнему поднимая взоры к изгвазданномуалмазными гвоздочками черному куполу над головой, упоенно повторяя:
— Небо-то какое голубое!
Наткнулись на старика «спарцмены» Кацы, ранние пташки. Тотлежал на спине поперек мостовой, уже остывший, с широко открытыми глазами, докраев наполненными тем самым голубым небом, в котором, надо полагать, егонаконец встретила заждавшаяся родня.
Еще кружила по улицам и рынкам Сильва со своим грязнымкружевным платочком, с залоснившимся пледом на плечах. Подходила к прилавкам ипросто брала, что нравится. А когда торговки, свирепея, обзывали ее воровкой,она каркала свое: «Цар вкрал у Пушкина жыну!» или невозмутимо напевала: «Там, втени за занавескою, клоун мазки на лицо кладет…», и кружилась, и приседала, иплаточком плескала; а ночевала по-прежнему на кладбище, на могиле своегополковника.
Но вот кому подфартило, кто расцвел запоздалым цветом, ктовытащил билет лотерейный, кому улыбнулась судьба… — да называйте, какхотите, это позднее счастье, но то, что Нюся, бабка Нюся заслужила его горбом —против этого кто ж попрет!
Только не Сёма, который так и не решился ради Нюси отослатьчокнутую Лиду в ее Саратов, потому что, считал он, неблагодарность к спасителям— самый страшный грех. Вот и сидел он коло юбки своей рехнувшейся китайки, и сзатаенной обидой и ревностью наблюдал, как расцветает Нюся, впервые в мужчиневстретившая уважение и ласку.