Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стучат колеса, катятся вагоны, память возвращается к Аррани:
Ни вздоха, ни взгляда, ни слова.
И мрачен и долог мой плен.
Но знаю – мы встретимся снова,
Я в этом уверен, Илен.
Над нами безумствует вьюга,
Разомкнуты наши пути.
Но сердцу и памяти друга
От вас никуда не уйти.
– Куда везут?
– Черт их знает! Ну, уж не дальше Сахалина.
– Типун тебе на язык с твоим Сахалином. Поближе-то некуда, что ль?
– Куда ни привезли, везде работать надо, эхма! Не можешь владеть золотом – бей молотом.
– А кто слыхал про попа Онуфрия? «Одутловатый отец Онуфрий, откушав огуречной окрошки, охая, отправился обозревать окрестности Онежского озера. Около обрывистого оврага омывалась обнаженная односельчанка, осьмнадцатилетняя отроковица Ольга. Оторопев, она отпрянула…»
– Ха-ха-ха!
– Я слышал, это сочинение одного семинариста, – говорит кто-то, – и отец благочинный или там еще какой-то церковник, прочитав, начертал оценку: «Охально, озорно, однако отлично». Тоже на «о».
Ночи, дни. Ночи, дни. Стуки молотом по стене над ухом, поверки. Стучат колеса, катятся, качаясь, вагоны. Нас высадили в Тайшете.
25 августа 1949 года началась моя в жизнь в Озерлаге. Я еще не знал, что в красивом, даже поэтическом названии лагеря – «Озерный» спрятаны слова Особый Закрытый Режимный. Первое из этих слов предваряло в виде буквы «О» номер каждого лагерного пункта или «колонны», как здесь говорили. Чтобы это скрыть, начальство произносило неудобное «О» как «ноль».
Колонна 025 в Тайшете была пересыльной: этапы узников, прибывшие сюда по железной дороге со всех концов страны, затем переправлялись на «трассу» – озерлаговскую «глубинку». Это огромное пространство усеивали многочисленные, строго отделенные от внешнего мира и даже друг от друга лагерные точки. За высокими заборами, опутанными колючей проволокой с конвойными вышками по углам, следовыми полосами изнутри и снаружи, текла жизнь загнанных сюда «врагов народа»: начальник, инспекторы, надзиратели были им неограниченными и непререкаемыми повелителями.
Как только нас, отсчитав по пятеркам, впустили в зону пересылки, я встретился с Воробьевым, привезенным в другом вагоне нашего поезда. Мы обрадовались друг другу и с тех пор не разлучались. Дошло до того, что когда меня назначили таскать в бадье воду на кухню, Геннадий Сергеевич, пренебрегая своей хромотой, предложил себя в напарники. Было и жаль его, и в то же время приятно не прерывать общения. Поэтому я наливал воду из колодца в бадью не до краев. Разговоры наши длились до отбоя каждый день. Однако 8 сентября Воробьева угнали в этап. Я проводил его до ворот зоны, мы тепло простились, не зная, доведется ли еще когда-нибудь встретиться. В лагерях так бывает нередко. Начальство равнодушно, а подчас и умышленно пресекает все проявления замеченной приязни между заключенными – «чтобы не могли сговориться», поэтому и проситься на этап, с которым отправляют вашего товарища, бесполезно.
Оставшись один, я мог сосредоточенно и неторопливо наблюдать разные стороны окружавшей меня жизни; память вбирала увиденное в себя независимо от моего желания, и сбереженное ею преобратилось в краски, расцвечивающие мысль, когда она обращается к прошлому.
…Вот пожилой молчаливый Михаил Михайлович Яблунин, сосед мой по этапному вагону. Прибыл, как мы все, на пересылку, ждал, как и мы, отправки на «трассу». И вдруг на тебе: случайно в бараке запел, обнаружился у него бархатистый бас, кто-то сообщил об этом в КВЧ – «культурно-воспитательную часть» – и пришел спецнаряд, по которому попал наш Яблунин в агитбригаду при управлении лагеря, освободившись от лесоповала. Везет же людям!
…Отправили Яблунина, а тут разнесся слух, что привезли отбывать срок заключения знаменитую Лидию Русланову. Будто поет она для начальства, для конвоиров где-то за зоной, куда нам ходу нет.
…А это уже другая заключенная женщина, не певица, а простая, усталая чья-то жена, мать. Бежит она по зоне в свой барак и по пути обнимает и целует каждого встречного, конечно, лишь такого же арестанта. Ну и ну, что случилось? Так ведь бежит она из УРЧа – учетно-распределительной части, где ей только что объявили, что срок ее неволи снижен с двадцати пяти до десяти лет. Всего-то десять лет, радость какая! Все в мире относительно.
«Президиуму Верховного Совета СССР
Заявление
Прошу временно освободить меня из места заключения для того, чтобы я смог завершить работу над докторской диссертацией «Арабы и море», открывающей новую область советского востоковедения.
После зашиты и обнародования указанного труда я готов добровольно вернуться в указанный органами госбезопасности лагерь для пожизненного отбывания заключения.
13 октября 1949 года».
Я перечитал это свое обращение и подписал, потом сдал его в учетно-распределительную часть лагеря для отправки по назначению. Ответа не последовало, – видимо, начальство, мерившее всех на свой аршин, усмотрело в моих словах какой-то подвох и решило не давать им ходу. Но сам я был счастлив, что не остановился перед таким шагом во имя науки, которая вместе с поэзией утешала меня в бедах и наполняла смыслом всю мою жизнь.
Отправка меня, как и многих других, на «трассу» почему-то задерживалась. Наступила зима. Время от времени приходилось выходить на какие-то строительные работы, потом я стал ночным «дневальным», то есть дежурным в одном из бараков. Обязанности состояли в наблюдении за порядком во время ночного сна размещавшихся в бараке бригад. Удар о кусок рельса, возвещавший отбой, возвещал и начало моей работы, удар о рельс, означавший подъем, говорил, что можно сменяться…
Вечером следующего дня появился человек, овладевший всеобщим любопытством в большей степени, нежели Михаил Григорьевич. Пришел этап уголовников, его разместили в нашем бараке, откуда накануне отправили на «трассу» целые две бригады. После суеты, вызванной стремлением новичков захватить лучшие – нижние – места на «вагонках», то есть отдельных сооружениях с двумя верхними и двумя нижними спальными полками, все – и вновь прибывшие, и старожилы – столпились вокруг худощавого юноши с усталым, после дороги сосредоточенным лицом. Оказалось, что он знает наизусть знаменитого «Луку» Баркова. Грабители, воры, убийцы, затаив дыхание, слушали; юноша говорил глуховатым простуженным голосом:
Судьбою не был он балуем.
О нем сказал бы я, друзья…
Когда он кончил, минуту стояло молчание, потом раздались восхищенные возгласы, обращенные к чтецу:
– Молоток! Ну-у, молоток!
– Бывают же такие умачи, не нам пара! Столько запомнил, а?
– Слушай, браток, ты не тушуйся, мы за тебя будем вкалывать, понял?