Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустя некоторое время Шарапин вызвал меня в последний раз. Он был под сильным хмельком, и это делало его разговорчивым.
– Так вы и не сказали – где прячете «Лестницу к солнцу». Ну и не надо! Подумаешь, важность какая эта ваша «Лестница». Вы думаете, что вас арестовали за стихи? Да чепуха, это я вам говорю. Поняли? Чепуха ваши стихи и… – он произнес непечатное слово. Кому они нужны? Что они есть, что их нет…
Он то четко выговаривал слова, то бормотал и гнусавил, как это делают нетрезвые, но суть речи была ясна. Я приободрился.
– У Ленина сказано: «Каждый волен писать и говорить все, что ему угодно, без малейших ограничений».
Шарапин махнул рукой.
– Да оставьте вы это все, смените пластинку! Арестовали вас не за ваши писания, а потому… что хлопотали за вас всякие академики, бряцали своими званиями и все об одном и том же: «Снимите судимость, разрешите прописку» и всякое такое. Ну, надоело, что нас дергают, звонят, пишут, будто мы сами не знаем, что делать, мы и решили вас взять, понятно? Ну вот, об этом довольно, сегодня будем кончать дело.
Я сидел, потрясенный неожиданным откровением.
– Так, – продолжал следователь. – При обыске у вас были изъяты письма какой-то Серебряковой. Обвинение не нашло в них дополнительных данных. Поэтому они будут уничтожены, распишитесь, что вам объявлено.
Ира!.. Лавина мыслей пронеслась в моей голове. Ира… Погибла ты, рухнула в тот страшный ноябрьский день, а теперь на гибель обречены листки, которых касались твои руки, письма, последнее, что оставалось от тебя. Письма, утешавшие, поднимавшие меня в лагере. Долго берег их, а сейчас… Прости, не осуди, вот, не сберег. Ни тебя, ни твоих строк.
– Что тут думать? – нетерпеливо проговорил Шарапин. Старые какие-то бумажки, уже и не разъять – ломаются, гниль одна, труха. Ну, верни я их вам, куда вы с ними? Попадете отсюда в лагерь, охрана их отберет и выбросит. При первом же обыске.
И я соглашаюсь, что отберут, выбросят, а на волю передать их некому. Нет выхода.
Нет, он есть. Выход в память. Она – мое достояние, ее все еще не смогли у меня отнять и никогда не отнимут. Памяти не страшны ни обыски, ни следователи, ни конвоиры, она все хранит, хоть и пережито уже немало.
– Ну, вот, – сказал Шарапин, принимая от меня расписку. – Теперь подпишите протокол окончания следствия, и дело с концом.
…21 июня мне дали свидание с братом, приехавшим из далекого Закавказья, между нами ходил охранник, ловивший каждое слово и отсчитывавший краткие минуты встречи.
– Мужайся, – сказал мне брат. – В твоем деле разберутся, виновных накажут.
– Свидание окончено! – проговорил охранник. 25 июня мне объявили постановление Особого совещания при МГБ СССР: десять лет исправительно-трудовых лагерей.
Вновь на восток
Охранники тщательно закрывали от меня Ленинград, а тут привезли туда сами. Снова глянула в очи знакомая пересыльная тюрьма, укромно приютившаяся за Лаврой, гостеприимно раскрывающая широкие объятия сотнеголовым, тысячеголовым этапам, заботливо выпроваживающая их во все концы государства ГУЛАГа.
Стоял июль. В просторной общей камере, где я оказался, было пустовато: вчера ушел большой этап, а наш, прибывший из Новгорода, уступал ему в численности. За отсутствием нар люди расположились на полу со всем своим скарбом, радуясь, что пока можно спать не впритирку один к другому, это уменьшало духоту.
Назавтра после прибытия, когда я лежал, задумавшись, положив голову на свой узелок, неподалеку вдруг резко прозвучало:
– Эй ты, шкет, а ну отойди от старика!
Я приподнялся, посмотрел по сторонам. Справа от меня сидел на самодельном фанерном чемодане плотно сложенный человек с желтоватым, без единой кровинки лицом. Его пронзительный взгляд был устремлен в угол камеры, где мальчишка-уголовник запустил руку в ящичек с продуктами, стоявший перед седым изможденным арестантом. Старик слабо сопротивлялся, подросток стал вырывать у него уже весь ящик.
– Ты, шкет, кому сказано? Отваливай от старика! Усвоил или на кулаках растолковать?
Твердый окрик сидевшего на чемодане подействовал. Юнец оглянулся и произнес обиженно:
– Пахан, я же не к тебе пристаю, чего ты…
– Что-о? Пристал бы ты ко мне, я бы через пять минут играл тобой в футбол! Мразь, отойдешь ты, наконец?
Человек привстал с чемодана. Уголовник, недовольно сопя, вернулся на свое место. Спасенный старик перекрестился и стал быстро что-то вынимать из ящика и жевать. Желтоватое лицо его спасителя повернулось ко мне:
– Вот ведь! Сам в тюрьму попал мальчишка, а другого заключенного грабить хочет!
– Да уж добро бы фитиль, доходяга, – проговорил я. – Добро бы оголодовал, а то ведь ряшка-то сытая, мордоворот кирпича просит! И вот лезет барданы курочить…
Пронзительные глаза оглядели меня с любопытством:
– Давно сидите?
– Шесть лет по тюрьмам-лагерям, два с половиной в ссылке, два с половиной под негласным надзором и вот полгода новой тюрьмы – итого одиннадцать с половиной годочков.
– Я вас обогнал! – засмеялся собеседник, – У меня уже таких годочков тринадцать.
Так мы познакомились. Геннадий Сергеевич Воробьев, сын псковского крестьянина, в 1925 году, двадцати лет, вступил в партию. Стал журналистом, членом редколлегии ленинградского журнала «Вокруг света», в те годы одноименный журнал выходил и в Москве. Убежденный коммунист, он и сына своего назвал необычным именем Лори: Ленин – организатор революционного интернационализма. А в 1936 году стал одной из первых жертв поднимавшейся волны произвола. Получил шесть лет заключения, отправили на Колыму, вернулся оттуда хромым, через десять лет после ареста. Пробыл под надзором два года, в 1948 схватили опять. И тут случилось чудо – зачли пересиженные сверх срока четыре года, поэтому из десяти лет, отмеренных теперь Особым совещанием, сидеть Геннадию Сергеевичу только шесть, в 1954 году должны выпустить. Авось. Будем надеяться.
О многом шли наши разговоры, Воробьев был начитан. Вскоре «новгородцам» велели собираться в этап. К счастью, мы оба в него и попали – только в разные вагоны, потому что охранники размещали заключенных по первым буквам фамилий.
Арестантский поезд медленно тронулся, пошел, набирая скорость, Переполненные людьми, наглухо закрытые, днем и ночью охраняемые вооруженной стражей товарные вагоны катятся в пространство. Ухо чутко ловит сквозь толстую стену радиоречь и живые разговоры на станциях. Уже проехали среднюю Россию, перемахнули через Волгу, остался позади Уральский хребет. Куда мы едем? Забудь этот простой и столь же пустой вопрос, ведь мы не едем, нас везут. Как скот на бойню – ему тоже не сообщают о месте назначения.
Сравнение уводит мысли вглубь. Конец каждой человеческой жизни ужасен: смерть. Как животные в загородке у бойни, толпящиеся около единственного выхода –