Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером 4 декабря 1948 года, вернувшись с работы, я начал переводить занимавшую меня арабскую рукопись – «Книгу польз», или «Полезные главы об основных и правилах морской науки». Она принадлежала перу того же судоводителя Васко да Гамы – Ахмада ибн Маджида, который создал и три уже исследованные мною лоции. Но если с творцом сочинения и приемами его повествования я уже успел познакомиться, то теперь предстояло разобрать не 44 страницы арабского текста, а 176. Однако само возникновение столь большого труда в среде арабских мореходов средневековой поры укрепляло меня в зревших мыслях о большом значении арабского судоходства в истории Востока, и это положение, шедшее вразрез с укоренившимися взглядами, предстояло доказать.
Работа, начатая 4 декабря, продолжалась в течение последующих полутора месяцев почти ежедневно. Еще летом я покинул подвал Евдокии Алексеевны и теперь, снимая комнату на улице Безбожников, 53 у тихой и мягкосердечной хозяйки Нины Ивановны, наслаждался теплом и домовитым уютом высоко поднятого первого этажа. Ради этого приходилось в течение каждого выходного дня раскалывать на дрова толстые чурки, но зато можно было с улыбкой вспомнить о широкой снежной полосе под потолком прежнего моего обиталища, которую я заметил, только что завершив работу над своей диссертацией. Теперь уже руки не стыли, писали быстрее. Но, увы, для новой диссертации оставалось мало времени, одни вечера, дни же мои проходили на чужой ниве, в институте усовершенствования учителей.
20 декабря преподаватели иностранных языков съехались из городских и сельских школ в институт на совещание. Вдруг появилась директор института Мария Яковлевна и с ней некий человек нестарых лет и скучающе-самодовольного вида. «Товарищ Востряков», – представила Мария Яковлевна и, кажется, добавила, что он – лектор какого-то. не помню какого именно, высокого учреждения. Востряков приосанился и понес речь о сталинском академике Т. Д. Лысенко, который успешно разгромил Н. И. Вавилова, Л. А. Орбели, Бериташвили и других «буржуазных перерожденцев». Когда у Лысенко спросили, повествовал Востряков, не опирается ли он в оценках на свое личное мнение, борец за передовую науку торжествующе показал бумагу, гласившую, что его выступление предварительно утверждено «на самом верху». Пространный доклад Вострякова должен был укрепить благонадежность в нестройных учительских рядах, закалить их дух для отпора всем и всяким вражеским вылазкам и поползновениям – такие слова то и дело слетали с уст насквозь проверенного лектора. После его ухода в зале совещания установилась тяжелая тишина, все были подавлены, пришлось отложить продолжение работы до следующего дня.
Заграничные путешествия Николая Ивановича Вавилова, предпринятые для ознакомления с опытом других стран в области повышения урожаев, дали повод обвинить ботаника в тяжких преступлениях: действительно, какой может быть передовой опыт у всех прочих государств, у населяющих их людей, если мы умнее всех? Но тогда в истории человеческого духа Страдивари, Амати, Гварнери должны уступить место Батову, а Паганини – Хандошкину; и никаких Уаттов и Стефенсонов, раз были братья Черепановы: не тот, не этот, а только наш, обязательно и никак иначе. И, наконец, дошло до того, что седовласая домохозяйка из Москвы – Лепешинская, которую за ее «выдающееся открытие» сделали академиком, заменила Моргана, Менделя, Вейсмана и Вирхова одною собой, а биологическую клетку – «желточными шариками», после чего бойкий писатель сочинил пьесу «Третья молодость»; далее, великих иранских поэтов переименовали в таджикских; и в эти же горькие годы Люциан Климович обливал грязью и подталкивал к тюрьме лучших наших филологов, прежде всего Крачковского, обвиняя их в «низкопоклонстве перед Западом» за то, что они учитывали достижения западной науки. После заседания 20 декабря я, ни с кем не прощаясь, ушел домой. Восторги и брань Вострякова не выходили из головы, мрачные и тоскливые мысли сменяли одна другую.
Наступил 1949 год.
Перевод «Книги польз» подвигался медленнее, чем ожидалось: нередко я надолго задумывался над неизвестными словами морского языка, неожиданными оборотами и построениями. Но дело шло, проникновение в текст рукописи открывало все новые грани и дали. Вот уже переведено вступление – речь в похвалу наук – «наука – самец, не отдающий тебе и частицы своей, пока не отдашься ему весь» – пишет Ахмад ибн Маджид. Пройдена и первая из двенадцати глав сочинения – в ней изложена всеобщая история мореплавания, какой она представлялась арабскому судоводителю накануне открытия Америки: он писал «Книгу польз» пятнадцать лет и закончил эту работу в 1490 году. Вторая глава любопытна в другом отношении: она говорит о том, что надлежит знать управляющему ходом судна, и каким нравственным требованиям он должен удовлетворять, следовательно, перед нами выработанный облик образцового моряка, а это указывает на давность и развитость восточного судовождения. И вот уже глава третья – о лунных станциях, перевод входит в мир звезд и созвездий, сверкающих над ночным океаном, ведь именно по ним водят суда в бескрайних водных пустынях, и тут, как в других областях необходимого знания, судоводитель должен быть знаком со всеми тонкостями. Дальше, дальше! Рукопись, трудно поддающиеся строки вознаграждают и влекут вперед.
Но велено ехать на совещание учителей Новгородской области в качестве представителя института и областного отдела народного образования. Поехал, выступил с большой речью, вернулся в Боровичи, надо было готовиться к разъездам по школам, которые предстояло посетить сразу после зимних каникул. Не каждый вечер удавалось добраться до моей арабской рукописи, это угнетало и томило. Мысли о постоянной несвободе возвращали к воспоминаниям о тюрьмах и лагерях, о моих друзьях по тюремному университету, о моих бывших содельниках – Леве Гумилеве и Нике Иериховиче. Лева после лагеря побывал и на войне, но вернулся, смог выжить, а Ника, как я слышал, погиб на Колыме. Когда-то я посветил ему свое стихотворение о Гильгамеше[17]…
Вавилонская ночь, как сознанье безумца, черна.
Вавилонская ночь, как в степи мавзолеи, мертва.
Часовые времен – лишь они, за волною волна,
Бурунану и Дигна[18] векам поверяют слова:
В ниневийских лесах, где скрывается ночью заря,
Где задумчивый сумрак дубрав ароматен и свеж,
Одиночество с богом делил, презирая царя,
Жезлоносца богов – богатырь и поэт Гильгамеш.
Властелину земному насмешку он в дар приносил,
Издевался над пышною важностью царских речей: