Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сперва при батарее был, у белых, в четвертом Воронежском. В атаки не ходил, так нашему поручику и сказал: всё едино ничего не умею и шашки отродясь в руках не держал, вы мне лучше коней дайте – и до конца войны за них беспокоиться не придётся. Он посмеялся… но, слава богу, хороший человек был, дозволил. Я во время боя завсегда лошадей держал, и господам, и солдатам. Лучше меня коновода не было, по двенадцать голов зараз сдержать мог. Лечить их умел, так меня с этими ихними атаками и не трогали. Я не боялся, понимаешь?! – Он мрачно, словно Мери обвиняла его в чём-то, блеснул на неё глазами. – Ничего не боялся! Но как же я буду человека резать, если он мне ничего не сделал и я его вовсе первый раз в жизни вижу?! Наш поручик шутил даже: «Смолякова убьют – за ним следом все кони в батарее передохнут, пусть уж лучше при них состоит, пользы больше». Я и состоял… пока отступать под Ставрополем не начали. Ох, что было, не приведи господь кому!..
Сенька умолк, закрыв глаза, снова вспоминая те страшные дни, когда от ударов десятка орудий страшно тряслась земля, а по огромному, изрытому ямами, затянутому клубами сизого дыма полю носились люди и лошади, обезумевшие и словно ослепшие. Он тогда впервые упустил Дурку, которая, перепугавшись, оборвала повод и умчалась невесть куда. Потеряв голову от отчаяния, он всё пытался найти её, когда вдруг услышал сквозь серый туман дикие крики: «Атака! Атака!» – и, повернувшись, увидел, что прямо на него несётся лавина всадников. Бежать было поздно – да к тому же, оглянувшись, Сенька понял, что навстречу всадникам мчится точно такая же волна их полковой кавалерии. Каким-то чудом он успел вспомнить совет одного из старых солдат: «Ты, цыган, как поймёшь, что плену не миновать, сейчас погоны рви! Прямо к чёртовой матери! И нипочём не говори, что ты у добровольцев был, не то как раз в расход пустют! Они, конечно, и так не пожалеют, но это уж – наверняка!» Сенька успел оборвать погоны, отбросить их прочь и свалиться на землю, подумав: «Пусть уж лучше затопчут кони, чем разрубит от плеча до пояса шашка…» И после страшного удара навалилась темнота.
– Глаза открываю – вечер… Вокруг люди сидят, солдаты. Чьи, думаю, наши или ихние? Кашей пахнет с чесноком… Какой части, спрашивают, солдат? Никакой, отвечаю, я цыган, у меня лошадь убежала… Ка-а-ак закатятся они – земля задрожала! А один смеётся пуще всех: «Я ж вам, товарищ Рябченко, говорил, что это – цыганская морда!» Тут уж я понял, что коли «товарищ» – стало быть, лолэ…[62]Глаза закрыл, устал вроде, сам думаю: что делать? А эти всё допытываются: «Какой части будешь, цыган?» Не помню, отвечаю, товарищи, меня с седла сбило, лошадь убежала… «Да как командира-то зовут, помнишь?» Я им на всякий случай «товарищ Ленин» говорю – как на площадях кричали… Ну-у-у, тут гогот со всех сторон поднялся: «Гляньте, Ленин цыгану командир! Наш цыган, пролетарьский!» А, думаю, разорви вас всех, хоть горшком назовите, только не рубите…
– Они… не узнали? – тихо спросила Мери.
– Нет. Да и не дознавались особо. Спросили только: «За рабочую власть воюешь?» А как же, отвечаю, за самую что ни на есть… Ну, и не трогали меня боле. Башку завязали, каши дали, лежи, говорят, рана твоя неопасная, скоро запляшешь. А я, как на ноги вставать смог, сразу же и спросил: «Кони есть?» – «Вон они, кони, иди смотри…» Подхожу – отцы мои, вот она, Дурёха-то моя, стоит, кусты обжёвывает! Ну, я при ней и остался.
– Вы с Дуркой остались у красных? – Мери невольно передёрнула плечами, надеясь, что Сенька не заметит этот жест. – И… как?
– Да всё то же самое, – без улыбки сказал Сенька. – Только что коней мне уж держать не давали, а велели в атаку скакать со всеми. Ну, скакал, куда деваться было… И шашкой рубать научился, наш комроты, спасибо ему, выучил в два дня. Что ж тебе, говорил, вахлак необученный, задарма пропадать, убьют же, а так хоть отмашешься…
«Он убивал людей», – вдруг подумала Мери, и по спине взбежал лёгкий холодок. Отвернувшись от Сеньки и глядя в огонь, девушка силилась понять: отчего вдруг это так напугало её – её, чьи отец, дед, дяди и оба кузена были солдатами, положившими в боях свои жизни и, разумеется, отнявшие немало таких же жизней? С самого рождения Мери слышала разговоры о войнах, боях, атаках, тактике и стратегии, солдатах и ранениях, ничего тут не поделаешь, – коль уж выросла в военной семье, где мужчины все остальные разговоры считали глупыми и «дамскими»… Но отчего так страшно сейчас смотреть на этого чёрного парня с широкими плечами и лохматой головой, который убивал людей, не видя в том смысла, не чувствуя ни долга, ни обязанности, ни даже своей выгоды… просто потому, что иначе убили бы его самого или его лошадь… Спохватившись, Мери взглянула на Сеньку и испугалась ещё больше при мысли о том, что он мог заметить её смятение… но тот, к счастью, даже не смотрел на неё. Просто говорил и говорил, уставившись неподвижными глазами в гаснущие, уже подёргивающиеся седым пеплом угли.
– Зимой уж совсем надоело, спасу не стало… убегу, думаю, к чёртовой матери, наши наверняка уже в Смоленске на постое, приеду, деду в ноги свалюсь… Ночью Дурку взял – да и ходу. Ну и что? Только рассвело, на дорогу выбрался – опять со всех сторон: «Ура! В атаку! За Россию! За рабоч-крестьянство! С нами бог! Да здравствует мировая революция!» И, главное дело, нипочём не поймёшь, с какой стороны какие, к кому бежать-то! Кабы хоть по очереди, так я бы, может, и разобрался, уж знал к той поре, кто что кричит… а они все вместе да со всех сторон! Вот хоть расстрели меня – не помню, как мы с Дуркой к ночи обратно у красных оказались! Мне шашкой мясо с плеча почти до кости стесали, а у ней нога разбита.
– Больше ты не пробовал уходить? – шёпотом спросила Мери.
– А куда?! Рука-то нипочём не шевелилась, и лечить негде было! Лазаретов и для комиссаров тогда не устраивали, а уж солдатня вовсе сама чем попало заживлялась. – Сенька вдруг усмехнулся. – Мне китайчонок наш помог. Служил во взводе, маленький такой… я его имени и посейчас выговорить не могу, мы его Васькой звали. Так он меня каким-то своим жёлтым порошком лечил. Жглось так, что прямо сил не было, я в голос выл, отгонял его, мучителя, а он смеялся, обещал – начнёт, начнёт рука работать, не ругайся… И ещё вразумил меня: покою, мол, ей не давай, руке-то, русских докторов не слушай, что хочешь ею делай, хоть ножик бросай… Я и бросал… месяц почти без продыху. Сперва больно было, потом ничего. Ваську убило под Бесчастной, на Донце, да рука-то уж моя к той поре вовсе зажила… спасибо ему. – Сенька медленно перекрестился. Мери машинально сделала то же самое, не сводя с него глаз.
– И Дурка к тому ж едва-едва к весне ладом бегать начала, всё на левую припадала! Они ещё хотели её в орудию запрягать, но тут уж я насмерть встал! Не дам, говорю, и не подходите, надорвёте мне кобылу – сам всех порубаю и не вспотею! Гаджэ смеялись: «Больной, говорят, цыган до своей клячи, скоро сам на себе её в атаку понесёт!» А уж после наступление пошло, боёв мало было, только что кубанскую грязь месили до самого лета. А потом под обстрел попали – и Дурку мою осколком… Слава богу, хоть не мучилась, родимая. В ту же ночь я и ушёл. Хватит, думаю, навоевался. Каракового у нашего командира прихватил, и… – Сенька хмуро усмехнулся. – Верно, очень уж богу хотелось меня с войны этой выпихнуть. С Кубани до Новочеркасска без единой царапины добрался! И ни один разъезд не остановил!