Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мой сын и невестка намучились с этим ребенком, это очень тяжело, а главное – безнадежно. Они еще молодые, вся жизнь впереди... А девочка так слаба, понимаете?..
Лицезрея прелести Ирины, врач с трудом воспринимал ее монолог. Посетительница, приняв это за добрый знак, перешла в атаку:
– Я не уверена, что ребенок перенесет операцию. Наркоз и здоровому в тягость, а с ее показаниями...
– Ну что вы, гражданочка, – машинально принялся успокаивать ее Анатолий, не отрывая взгляда от полной груди, туго обтянутой шелковым платьем, – у нас всякие случаи бывали...
– Вот именно, что всякие... – Ирина почти вплотную приблизилась к нему, сверля глазами.
И тут только врач понял, что «бабушка» вовсе не ищет утешения. Его аж в пот бросило. Может, показалось?
Женская интуиция подсказала Киске, что этот болван у нее в руках.
– Помогите нам... то есть мне. – Это звучало как приказ. – Вы ведь знаете все тонкости операции... – Она собралась с духом. – Нам тяжело смотреть на страдания Машеньки, да и ей невыносима такая жизнь. А под наркозом, вы верно подметили, всякое случается, и это так естественно... – Ирина порывисто сжала руку врача и вложила в нее солидную пачку, завернутую в бумагу.
Пальцы Анатолия сомкнулись на шуршащем пакете. Теперь врач не сомневался в намерениях гражданочки, но, пребывая в смятенных чувствах, не знал, что ответить. Посетительница сама прервала неловкую паузу:
– Я зайду к вам попозже. И знайте, я умею быть благодарной...
Как только дверь захлопнулась, Анатолий Петрович разорвал бумагу, и дыхание у бедолаги перехватило. В глазах запрыгали нули, сердце заколотилось от духоты и возбуждения:
– Чертовка, а не баба...
Придя в себя, анестезиолог бегло прокрутил в голове ситуацию.
Девочка безнадежна, он читал ее карту. Ни у кого не хватит маразма утверждать, что она погибла не от собственной болезни. Она и без его помощи непременно вскоре скончается. С таким внутричерепным давлением... Тем более под скальпелем... А благодарность просительницы прольется золотым дождем... Одно непонятно, зачем профессору этот сгусток осложнений? А впрочем, не его дело... Анатолий Петрович размял затекшие члены, улыбнулся лысому отражению в зеркале и игриво запел:
– «Любовь – дитя, дитя свободы, законов всех она сильней...»
Вечером Киска еще раз заглянула к Кате, чье лицо застыло алебастровой маской – все краски, все соки покинули его.
– Ну, моя родная, – свекровь приобняла ее твердой рукой, привычным жестом выкладывая на тумбочку бесталонные деликатесы, – теперь ты можешь быть спокойна. Я сделала все, что могла. Так что возьми себя в руки. Скоро, очень скоро все разрешится...
– Спасибо, спасибо!.. – Катя горячо поцеловала свекровь.
В последние дни ощущение уверенности и равнодушия снова оставило ее. Несчастная жадно искала опору, и Ирина на мгновение показалась ей твердым островком посреди болота. Катя захотела ей что-то еще сказать, но слезы подступили к горлу, и она лишь благодарно вздрагивала, как получивший помилование смертник.
Глядя на нее, Ирина чуть не потеряла сознание, но она знала, ради чего, она знала...
ЧЕРНЫЙ ШАР покатился, медленно набирая обороты.
Перемены, произошедшие с художником, безусловно, имели какую-то внутреннюю причину, но она была неизвестна Воеводкину и Гулому. Они знали только, что синие птицы покинули сердце их товарища и там поселились иные музы. Оставалось гадать над тем, какие картины пробудили они в его воображении. Впрочем, гадать пришлось недолго, поскольку терзавшие художника фантазии вскоре выплеснулись на свободу.
...Воеводкин проснулся от странного поскребывания за стеной. «Теперь еще и мыши завелись». – Покряхтывая, он слез с матраса и поплелся проверить соседнюю комнату на предмет присутствия грызунов. Каково же было его удивление, когда он увидел полуголого художника, обдирающего обои. Сначала Степан подумал, что живописец свихнулся, иначе как объяснить то рвение, с которым он скребет, шлифует, можно сказать, вылизывает стену в тридцатиметровой комнате. То, что в его действиях присутствует некий смысл, Воеводкин заподозрил, когда художник стал подтягивать к вертикали боевую «артиллерию» – краски, кисти всех мастей и еще кучу непонятных для ветеринара приспособлений. Последними вещами, которые он приволок в залу, оказались стремянка и драный матрас.
– Да здравствует настенная живопись, – съязвил Степан, догадавшийся, в чем суть происходящего.
Но художник, казалось, был глух и слеп ко всему, что творилось вокруг. Он оштукатурил и выгладил облюбованную поверхность, ставшую свежей, как только что натянутый холст. Перед тем как приступить к работе, художник навесил на дверь в комнате железный крюк, чтобы запираться изнутри. Видимо, он чувствовал в этом необходимость, слыша постоянное шарканье шлепанцев Воеводкина за спиной. Когда все приготовления были завершены и ветеринар остался за дверью, он приступил.
Со стороны могло показаться, что художник танцует возле стены, то припасть к ней пытаясь, то шарахаясь от нее. Он рисовал исступленно, никогда прежде не охватывало его такое волнение. Дрожь волнами пробегала по телу, отзываясь покалыванием в кончиках пальцев. Кисть, повинуясь мощным энергетическим вихрям, воплощала замысел без единого изъяна. Временами художник плакал от счастья, что ему довелось, что ему привиделось, что ему смоглось. Потом он смеялся как дитя над заветной игрушкой в наплыве беспредельного счастья. Ему не хотелось есть, спать, говорить. Рука не уставала, голова была светла. Невесомый, как бабочка, порхал он вдоль «полотна» и, хлебнув воды, опять принимался за работу, боясь упустить даже миг вдохновенного волнения.
Наблюдавшие в замочную скважину Гулый и Воеводкин решили, что несчастный, возможно, считает себя синей птицей, раз пытается взлететь со стремянки. Они не подозревали, что увлеченный художник просто теряет равновесие. Оступившись, он несколько раз падал вниз, но, нечувствительный ни к каким раздражителям, кроме внутренних, тут же поднимался снова. Так продолжалось целых семь дней. Друзья слышали, как ночью деревянный крюк, звякая, опадает, и легкие шаги уносят художника из затвора. Воеводкин регулярно оставлял под дверью свежий хлеб, и огорчался, что друг съедал его очень редко.
Окончательно Гулый и Воеводкин убедились в помешательстве художника, когда тот не вышел отпраздновать с ними 14 июля, День взятия Бастилии. Никогда прежде такого не случалось. Под лозунгами «Свобода, равенство, братство!» они всегда дружно напивались до беспамятства, и вот... Друзья вдвоем почали бутылку портвейна, но веселье не приходило, чего-то не хватало. Возможно, недоставало родственной единицы, чтобы было как всегда на троих. Воеводкин скреб шлепанцем за ухом, вспоминая лучшие времена, Гулый сосредоточенно разбавлял скуку портвейном. Писатель переживал временный упадок вдохновения, когда ничего не пишется, еще меньше думается и хочется в далекие страны, где ты никого не знаешь и никто не узнает тебя. Его часто называли странным, и он ухватился за это слово: странный – странник – с раной...