Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Схватив донджик, Эрле вылетела из кибитки и плеснула воду нагорящий войлок. Огонь зашипел и погас, но маленькие язычки еще лизали крепкосбитую серую шерсть. Эрле замахала полушубком, била им что есть силы, покапламень не угас. Перевела дух и вскрикнула, замерла: рядом с нею вдругвонзилась горящая стрела! Войлок снова занялся.
Эрле обернулась и увидела совсем рядом всадника. Оннеторопливо прилаживал к тетиве новую стрелу, но при виде лица Эрле невольноопустил лук.
– Что ты наделал! – выкрикнула Эрле с ненавистью и тутже поняла, что перед нею не калмык. Он был более круглолицый, желтокожий, смаленькими глазками-щелочками, с клочком черных волос на подбородке; одет врваный полушубок, облезлый малахай и грязные грубые сапоги. Самый последнийподпасок-байгуш не мог быть так неряшлив и ободран! Да и лук его выгляделнесколько иначе, нежели калмыцкие саадги. Может быть, перед нею один из техсамых ногайцев, о которых Эрле слышала только недоброе?
– Их-ха! – не то присвистнул, не то провыл он. –Русская девка!
Эрле не тотчас осознала, что он говорил по-русски, искажая,коверкая слова, но вполне понятно. Это ее чуть ли не позабавило: в сейбесконечной степи, кажется, почти все знают по-русски, хотя кичатся своеюсвободой от власти русских государей. Но тут за спиной затрещал горящий войлок,и Эрле, отвернувшись, снова принялась сбивать огонь полушубком.
– Отойди, женщина! – крикнул ногаец. – Не тоследующая стрела будет твоя!
Ярость захлестнула Эрле и понесла ее на своей кружащейголову волне.
– Ну так стреляй! Ты же явился сжечь кибитку, где поселиласьчерная смерть? Ну так жги!
– Тот человек, который лежит в кибитке, твой муж? –спокойно спросил ногаец. – Он дорог душе твоей? Почему ты так жаждешьумереть вместе с ним?
– Я!.. – крикнула Эрле и осеклась. Иначе ей пришлось бысказать: «Я ненавижу его больше всех на свете!»
Ногаец ощерил мелкие гнилые зубы.
– Я тоже одолел черную смерть несколько лет назад. Если онатебя не тронула, значит, тебе суждена долгая жизнь! Когда я вчера увидел столбдыма, то сразу понял, что мне уготована хорошая добыча.
И не успела Эрле глазом моргнуть, как ногаец сорвал с поясааркан. Раздался тонкий свист, и петля захлестнула плечи Эрле, прижав ее руки кбокам так, что она и пальцем не могла шевельнуть. Ее сбило с ног, проволокло потраве, и она оказалась лежащей под копытами.
Соскочив с седла и обдав Эрле зловонием немытого тела,ногаец проворно обмотал ее веревкой, с усилием вскинул на седло и крепкоприторочил веревку. А потом вновь принялся расстреливать кибитку из лука,неторопливо насаживая на острия стрел кусочки зажженного трута, не обращая нималейшего внимания на перепляс лошади, испуганной запахом пламени, рыданиямибеспомощной Эрле и дикими воплями, которые неслись из охваченной огнем кибитки.
В предсмертной ярости Эльбек кричал, и слова его пронзилиЭрле, словно стрелы, жгли ее, словно пламень:
– Будь проклята ты! Будь проклято твое сердце! Да не найтитебе счастья на пути твоем! Пусть сгорит твое сердце, как горю я!..
Она и не знала, что прозрение – это такая мука; что понятьне понятое прежде – это тоска и страдание… Ох, кажется, никогда в жизни еще нерыдала Лиза с таким отчаянием, как в тот миг, когда глядела на полыхавшийпосреди весенней степи огромный костер, в котором сгорал ее враг, ее злейшийвраг…
Человек, который ненавидел ее, потому что не умел любитьиначе, как с ненавистью.
– Ой, полети, галко,
Ой, полети, чорна,
Тай на Сичь рыбы исты.
Ой, принеси, галко,
Ой, принеси, чорна,
Вид кошового висты…
– Тихо, сербиян! – шикнул Панько. – Накличешь,гляди, сам чего не знай!
Миленко смущенно умолк, покосился на Волгаря. Тот чутьулыбнулся, стараясь приободрить молодого сербиянина, которому так-то полюбилисьзапорожские песни, что он то и дело, мешая родные, сербские, и малороссийскиеслова и напевы, норовил затянуть только что услышанную песню. Но Панько, сейчасзаставивший Миленко умолкнуть, тоже прав: не до тоски, не до печали нынче,когда солнце уже покатилось к закату, а лишь только смеркнется, на байдакахопустят весла на воду и ринутся запорожские «чайки» к берегу – на штурм Кафы [47].
Лех Волгарь поднес к глазам подзорную трубу. Да, над Кафоюлениво гаснет день. Зарумянившись, потемнела ранее светлая цепь горных вершин;горы слились с мелколесьем в одну темную, неровную полосу, окружившую город. Нозакатное солнце ярче высветило острые верхи минаретов, купола мечетей,многочисленные строения и даже остатки древних, эллинских еще, императоромФеодосием поставленных крепостей. Прекрасное, странное, чарующее зрелище!
Лех опустил трубу, и призрак Кафы растворился в мареве. Надонадеяться, что и казацкие «чайки», весь день простоявшие в открытом море, стольже неразличимы с берега. В худшем случае, в ослепительном блеске солнечных искрлишь черные точечки маячат!
Днем царил полный штиль, но под вечер поднялся ветерок.Ожили бессильно повисшие оранжевые, пурпурные и белоснежные паруса на кафскомрейде, затрепетали, налились; помчались в море турецкие томбазы, итальянскиебригантины, испанские каравеллы. Борони, боже, чтоб хоть одну из них нанеслосюда, где колышутся на волнах нетерпеливые «чайки»!
Казаки готовились к бою. Мылись, стиснув зубы, брились остроотточенными сабельными лезвиями; меняли исподнее. Проверяли оружие и сытноужинали хлебом, салом и саломатой [48].
Лех Волгарь раза два хлебнул, обжегся и отложил ложку.Желтое летошнее сало тоже не лезло в горло. Он грыз сухари, запивая тепловатой,отдающей дубом водой из долбленки.
– Что ж не ешь, брате? – спросил Миленко, дуя на ложкуи со смаком жуя ломоть сала на черном кислом хлебе. Вгляделся в хмурое лицодруга, перечеркнутое тонким шрамом, и тоже погрустнел, даже отложил ложку.
– Жарко, брате… – лениво отозвался Волгарь. Скинув сорочицу,он опустил за борт бадейку, опрокинул на себя прохладную, благодатную воду инаконец-то перевел дух.