Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно найти более «толстовский» ответ на вызов, брошенный Шоу. Для Шоу мир – это карусель идей, где хорошая драма может оседлать множество разных фигур, а для Толстого самым надежным путем к истине остается солипсический персонализм. Иначе говоря, у Толстого проповедь не достигает цели не потому, что грех тяжел, грешник запутался, будущее неизвестно, жизнь
Когда душа готова, что угодно подтолкнет ее к воскресению, и тогда мы просто должны не мешать промыслу Божьему В этом, пожалуй, состоит скрытый положительный смысл мрачного подзаголовка к пьесе Толстого: «Коготок увяз, всей птичке пропасть». Если птица готова вырваться на свободу, ничто ее не остановит. и судьба несправедливы, или же потому, что справедливость суждения зависит от точки зрения. Эти факторы побуждают драматурга быть объективным (то есть сочувствующим всем сторонам). Мы могли бы назвать это шекспировскими ценностями и достоинствами. Толстой же всегда упрекал Барда и Шоу за то, что невозможно понять, где они, на чьей стороне. Беспристрастие или объективность – это «нигде». В нравственной системе Толстого каждая ценность, которую нужно передать, требует наличия и кодекса поведения, и индивида. Если проповедь не достигает цели, то виноват проповедник, ибо если бы проповедник был честным, образцовым, внутренне последовательным, а не лицемерным, его послание «заразило» бы грешника, так же как «заражает» аудиторию подлинное произведение искусства. Эффективность исцеления определяется не тяжестью греха, а чистотой поступков того говорящего, который обнажает этот грех.
Таким образом, любой живущий субъект с подлинным нравственным опытом может возвысить грешника. Это может произойти и благодаря невнятному бормотанию, как в случае пьяного Митрича, чьи путаные высказывания подтолкнули Никиту к признанию, или же благодаря постоянному давлению и присутствию «праведника» (предпочтительно), того, кому вообще не нужно говорить, потому что он познал истину, ведя праведный образ жизни, и излучает ее[159]. Таким людям не нужно поражать других своими мудрыми речами, как это делал придворный шут Лира; они в гармонии со своими словами. Умные слова на самом деле обычно служат уверткой или ширмой. Говорливы именно трусы. Поэтому неудивительно, что праведники у Толстого почти всегда молчаливы. Они решительны в поступках, но при разговоре заикаются, путаются, мямлят точно так же, как Аким во «Власти тьмы».
То, что Аким говорит с запинкой, для Толстого имело принципиальное значение. Однако во всех других отношениях Аким вовсе не был мямлей. Пятого марта 1887 года Толстой написал актеру петербургского Александрийского театра Павлу Свободину (Козиенко), игравшему Акима: «Говорит с запинкой, и вдруг вырываются фразы, и опять запинка и “тае” и “значит”. <…> Шамкать, мне кажется, не нужно. [Аким] ходит твердо… Приемы – движения – истовые, только речи гладкой Бог не дал» [Толстой 64: 24]. Может, если бы шекспировские шуты и дураки не были так подвижны и изъяснялись менее гладко, если бы они говорили с запинками, но ходили твердой походкой, то и для Толстого они могли бы стать теми посредниками в постижении истины, какими они являются для зрителей всего мира.
На этом переписка Толстого и Шоу оборвалась. Осенью того же года Толстой покинул Ясную Поляну, и вскоре его не стало. В письме, датированном мартом 1907 года, Толстой признавался немецкому шекспироведу Евгению Рейхелю, что не надеется убедить кого-либо своей статьей против Барда, написанной «давно уже» [Толстой 77: 50]. Художественное чувство у людей «очень неравномерно распределенное», поэтому всякая кампания в печати, если ей не противодействовать, сможет сделать популярной любую литературную или философскую фальшивку. «…Ожидаю и вижу устанавливание точно такой же славы новых Шекспиров <…>, – сетовал Толстой, – Канта никто уже не знает, знают Ничше» [Толстой 77: 51]. Шоу жил, работал, шутил, писал со сверхчеловеческой энергией и остроумием еще сорок лет. Эти годы вместили и два десятилетия поддержки Сталина в его «великом советском эксперименте». В июле 1931 года Шоу отпраздновал свой 75-летний юбилей в Москве [Evans 1985][160]. Большая толпа рабочих, привезенных на автобусах, приветствовала почтенного драматурга криками «Hail Shaw!»[161]; так когда-то приветствовали и Толстого, но тогда свозить почитателей автобусами не требовалось. Во время поездки Шоу мало интересовался соцреалистическим театром (и театром вообще). Однако, вернувшись домой, он воспевал СССР и обличал алчный Запад с его свободным рынком, переживавшим Великую депрессию. Эта юбилейная поездка стала огромной пропагандистской победой сталинского режима.
Что сказать напоследок об этих двух писателях в тени Шекспира? И Толстой, и Шоу были очень публичными, склонными к назиданиям, «театральными» людьми. Шоу, однако, исследовал возможности театра и строил свои пьесы при помощи юмора. Как и Шекспир, он верил, что комедия по сути своей празднична и целительна, она примиряет и поучает. Толстой в некотором смысле всегда боялся театра и никогда не достигал успеха в здоровой комедии – такой, в которой каждый был бы предметом насмешки и имел бы право смеяться в ответ. Шоу никогда не надоедали общественная деятельность, проповедничество и слава. Во многих тысячах личных писем (как корреспондент он может составить конкуренцию Толстому) он постоянно с нежностью упоминает о себе, своих пристрастиях и антипатиях, превращая их в увлекательные предисловия к собственной душе и одаривая собеседников возможностью заглянуть в нее. Навязчивая идея Толстого в последнее десятилетие жизни состояла в том, чтобы стать одиноким и безвестным, позволить Истине говорить самой за себя, вне связи с его именем. Однако к 1910 году самые сокровенные подробности жизни Толстого стали достоянием общественности. Его смерть была самым задокументированным на фото– и кинопленке событием того времени, театральным зрелищем, которое люди по всему миру могли смотреть и пересматривать. Впрочем, несмотря на все эти различия, Толстой и Шоу были «на стороне пророков» (как писал Шоу Черткову в ноябре 1905 года) и поэтому стремились скорее шокировать и наставлять толпу, а не угождать ей, как это делал их знаменитый елизаветинский предшественник. Толстой одобрил бы наглядную метафору из предисловия к «Разоблачению Бланко Поснета»:
«Для меня не более возможно честно выполнять свою работу как драматурга, не причиняя боли, чем для дантиста. Нравственность нации похожа на ее зубы: чем больше они гниют, тем больнее притрагиваться к ним. Запретите дантистам и драматургам причинять боль, и не только наша мораль будет разъедена кариесом, как зубы, но зубная боль и бедствия, которые следуют за пренебрежением моралью, вызовут больше страданий, чем вся боль, которую причинили дантисты и драматурги от сотворения мира» [Shaw 1963: 236].
Если и