Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все они прекрасно знали этот коан (в «Мумонкане» пятый по счету), но никто не знал, что человеку делать, а потому никто и не решался ответить. Тишина в дзен-до была, наверное, очень глубокой, нарушаемой разве что быстрым потрескиванием, поскрипыванием дощатого пола, имевшего привычку иногда потрескивать и поскрипывать просто так, даже если никто не шел по нему, не садился и не вставал с подушки и с мата. Этот вопрос в коане стоит не сам по себе, но задает его, с эпической интонацией рассказывал Боб (делая вид, а может быть, и вправду опасаясь, что кто-нибудь из присутствующих не помнит этой дзенской истории; во всяком случае, не отказывая себе в удовольствии в очередной раз и как будто впервые поведать ее очарованным слушателям) – задает его тоже один из легендарных китайских монахов, Сян-янь, по-японски Кёгэн, ученик Исана Рэйо (учитель которого, Экай, был, кстати, дхармическим братом Нансена, учителя Джао-джоу, поскольку оба они наследовали одному и тому же наставнику, Басо, по-китайски Ма-цзю, тоже славному многими остроумными ответами, каверзными вопросами; вот так все устроено у нас в дзенском мире). Этот Кёгэн отличался, во-первых, ученостью, то есть буддистской ученостью, знанием сутр, а может быть, и конфуцианской ученостью, это сейчас не так важно, во-вторых же – необыкновенно высоким ростом. Рост просветлению не помеха. А вот ученость, похоже, мешала Кёгэну на его дзенском пути; какой вопрос ни задавали ему, на все вопросы у него находились ответы – из книг. А ответы из книг – это ответы ненастоящие, в них толку мало, нужны ответы, идущие прямо от сердца, говорил Боб, и я очень хорошо представляю себе, как говорил он это, никуда не торопясь, не думая о том, что тей-сё может скоро закончиться, прислушиваясь к идущим от его собственного сердца ответам. Наконец Исан задал ему вопрос, на который в книгах ответа не было, как его и до сих пор нет, и это всем вам отлично известный вопрос о подлинном лице, исконном лице, говорил Боб, не глядя на Виктора (даже, я уверен, не моргнув в его сторону), о том лице, которое уже было у нас – до рождения наших родителей. На этот вопрос у Кёгэна ответа не было, как он ни мучился, как ни искал его – в себе и в сутрах; измучившись – все мы знаем, как это бывает, – пришел к Исану с просьбой сказать ему правильный ответ, но, как вы уже догадались (ясно вижу Бобову улыбку при этих словах), успеха не имел, ответа не получил. Если бы я сейчас сказал тебе правильный ответ, ты бы сам потом стал меня упрекать, объявил ему Исан; ведь это был бы мой ответ, а не твой… Тут окончательно он отчаялся, все бросил, бросил, если не прямо сжег, свои книги, ушел из монастыря, отправился в странствие. И он, Боб, прекрасно его понимает, с вдруг мечтательным выражением в светлых глазах говорил Боб; когда мы не знаем, как быть дальше, мы уходим, мы оставляем привычные рамки жизни, мы отрываемся от своего прошлого и от себя же самих. Мы не всегда можем уйти, мы связаны обязательствами, обстоятельствами, семьей и близкими, любовью и долгом или, как был связан Исан, монастырем и учениками, за которых он чувствовал ответственность, которых не мог бы просто так бросить, как бросил Кёгэн свои книги. Но Кёгэн ничем, никем связан не был; он ушел и в конце концов подался то ли в садовники, то ли, по другим источникам, в кладбищенские сторожа – занятие в средневековом Китае презреннейшее, – решив, следовательно, совсем уже умалиться и опроститься, смирить свою гордость, победить свою самость. И, конечно, просветление настигло его; настигло его внезапно, в одно, в истории дзена вполне знаменитое мгновение, когда он работал то ли в своем саду, то ли на своем кладбище, подметал, видно, какую-нибудь дорожку – можем представить себе большую метлу у него в руках, – и от метлы отскочивший камушек ударился в ствол бамбука – вот этот звук, этот стук разбудил его. Я бы хотел, чтобы вы тоже услышали этот звук, говорил Боб, рассказывал впоследствии Виктор. Если вы услышите этот звук, вы все поймете, ваши сомнения останутся в прошлом. Бамбук ведь полый внутри, внутри у бамбука ничего нет, пустота; все же этот удар камушка о бамбук не похож на звук сякухати; это просто короткий, резкий, глухой удар, с мгновенном эхом, внезапным отзвуком пустоты… Во всей вселенной ничего не было, кроме этого короткого, резкого стука. Кёгэн стал смеяться; долго смеялся. Этот смех до сих пор звучит в нас, как звучит и камушек, ударившийся о бамбуковый ствол. Потом он встал на колени, обратился в ту сторону, где был монастырь Исана, поклонился до земли и произнес слова, которые, как это часто бывает с китайскими легендами и текстами, передаются по-разному. То ли он сказал, что доброта учителя превосходит доброту родительскую; то ли что благодаря великой доброте учителя он, Кёгэн, к родителям возвратился; во всяком случае, если бы Исан ответил на его вопрос, с ним не случилось бы того, что случилось. Известно стихотворение, в тот же день написанное Кёгэном; она начинается словами: «Удар камушка по бамбуку – и я забыл все, что знал. Не нужно никаких учений и хитростей. Во всем, что я делаю, проявляется древний Путь…».
Вот этот-то Кёгэн, рассказывал дальше Боб (рассказывал мне впоследствии Виктор), и произнес однажды во время тей-сё перед своими собственными учениками – а он стал знаменитым и строгим учителем – приведенные выше слова. Это, сказал он, как если бы человек висел на ветке, уцепившись за нее зубами, а внизу стоял другой человек и спрашивал его о смысле прихода Бодхидхармы с Запада… Какая странная мысль; этот первый человек – что же? – руками не может ухватиться за свою ветку? Получается, что не может. Или не хочет. Он, допустим, сам хочет ее отпустить, эту ветку, – а в то же время боится упасть, что и понятно. Поэтому зубами за нее уцепился, зубы не разжимает. Вот висит он, этот гипотетический человек, глаза, небось, таращит от страха, ногами болтает в разверзшейся под ним пустоте. А внизу стоящий ничего лучшего не находит, как спросить его о смысле прихода Бодхидхармы с Запада, что, как вы все прекрасно знаете, есть один из главных дзенских вопросов, вопрос о смысле дзена и, следовательно, как ни банально это звучит, смысле жизни, тот вопрос, на который Джао-джоу ответил своим знаменитым кипарис во дворе, простым указанием на то, что есть, на вот это в его этости, его таковости, its itness, its suchness. То есть вот картинка, еще раз: один висит в этом комическом, кретиническом положении, а другой его спрашивает о смысле дзена и жизни. И он, оказывается, непременно должен ответить. Собственно – почему он должен ответить? Неужели просто из вежливости, как пишут иногда в комментариях? Ему, Бобу, это представляется слишком наивным, говорил Боб, рассказывал впоследствии Виктор; мы все хорошо знаем, какими невежливыми бывают дзенские учителя; как ловко орудуют при случае палкой… Нет, здесь что-то другое. Ответить на дзенский вопрос о приходе Бодхидхармы с Запада значит сказать, высказать, показать свое понимание дзена, то есть высказать, показать, проявить свою дзенскую природу, природу Будды, свое, если угодно (говорил Боб, не поглядев и украдкой на Виктора, не моргнув, не кивнув в его сторону) – свое подлинное лицо, изначальное лицо, каким оно было до рождения родителей. А разве мы все не находимся в таком же или похожем кретиническом, комическом положении, разве не висим над бездной, болтая ножками в пустоте? Мы висим над бездной, болтая ножками, – а все-таки должны ответить, проявить свою сущность, показать свое подлинное лицо. Не сказать, но сказаться. Мы не говорим, но мы сказываемся во всем, что мы делаем. Во всем, что я делаю, проявляется древний Путь, написал Кёгэн, испытав просветление. Вот о чем идет здесь речь, в этом коане. Да и кто нас спрашивает? Кто задает нам этот главный дзенский вопрос, вопрос о смысле дзена и жизни? Какой-то мимо идущий монах, случайный странник и путник? Не сказать ли, что сама жизнь задает нам этот вопрос, все, что происходит и случается с нами, все, что мы делаем, и даже все, что мы только хотим, только намереваемся сделать… Все это – один огромный, к нам обращенный вопрос, к нам обращенный призыв. И мы должны ответить, но ответить – значит разжать зубы, провалиться в бездну и пустоту. Если мы не разожмем зубы и в пустоту не провалимся, то не сумеем ответить на вопрос и призыв жизни, вот как обстоит дело. А за что мы, собственно, держимся? Мы держимся за наши представления и наши идеи. За нашу идею всеединства, идею пустоты. За нашу мечту о сатори. За наше представление о себе. Наш образ самих себя. Мы должны оставить все это, разжать зубы, отпустить ветку, упасть в пустоту. Почему, еще раз, этот человек в коане – а на самом деле это не какой-то гипотетический человек, но это мы все, любой из нас, и ты, и я, и вот он, – почему он только зубами держится за свою ветку? Может быть, потому что он все уже отбросил, от всего уже отказался, уже разжал руки, уже готов упасть и разбиться? А что-то последнее, что-то самое тайное еще остается? И вот он впился зубами в эту последнюю идею, последний образ, последнее представление о себе и своей жизни. Вы все должны отбросить – даже самое тайное, самое сокровенное… Упасть, разбиться, расколоться на части. Вы думаете, что не разобьетесь, что пустота вас подхватит, удержит? Не обольщайтесь. Пустота вас не подхватит, пустота ничего ни подхватить, ни удержать не в состоянии, на то она и пустота. Разумеется, вы разобьетесь. Вы разобьетесь, убьетесь и умрете. Умрете той Великой Смертью, о которой все время говорит дзен-буддизм, после которой и наступает просветление, наступает свобода. Впрочем, и как мы все уже поняли, добавил Боб с милостивой улыбкой, никакого просветления нет, просветление уже наступило, свобода всегда и повсюду, жизнь и смерть не отличаются друг от друга, и стремящийся к сатори лишь отдаляет себя от него.