Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вкусно было так, как ни у каких итальянцев, разумеется, не бывало; на десерт же случались обычно личи (с мороженым или без; живые личи или, на худой конец, извлекаемые из банки, купленной в китайской лавочке возле вокзала). Так часто (после сессина всегда) случались теперь эти личи, что Тина в самом деле посмеивалась над ним (kein Tag ohne Litschi), по-прежнему не понимая, в чем дело и откуда эта странная страсть (покуда я сам, много позже, не рассказал ей о Хуэй-нэне и Хуэй-мине, неподъемных рясе и чаше, подлинном лице до рождения родителей); Виктор (как, в свою очередь, рассказывала мне Тина) научил ее только смешным словам litchiko-to pokazhi, и уже совсем смешным словам otkroj litchiko, Gulchataj; немногим словам, которые она выучила по-русски, которые произносила всегда с удовольствием, с всепрощающим, уже знающим, что будет дальше, смешком, сковыривая скорлупку со скользких личин, полагая, однако, что все дело в его, Викторовых, мальчишеских воспоминаниях о трогательном русском триллере, варианте вестерна, в азиатских песках, который они даже попытались однажды посмотреть вместе по Интернету, благо там диалогов немного и можно остановить ленту, чтобы перевести незабываемые фразы и фразочки: за державу обидно, вопросы есть, вопросов нет. Вопросов не было, а были эти скользкие, прохладно-белые ягоды, которые они ели сперва за столом; затем (как если бы это был такой ритуал у них; а это и был ритуал) Тина ли предлагала, Виктор ли предлагал перейти в салон (домашняя шуточка, которую они уже не помнили, кто из них придумал, или, может быть, никто не придумывал, но кто-то где-то, в каких-то гостях, подслушал), то есть пересесть на диван (все тот же, черный и кожаный, на котором я лежал по-прежнему, после нашей встречи с Миленой и разговора о Дртиколе, слушая из-за полуприкрытой двери Тинин прерывающийся рассказ), от стола в трех-четырех шагах. Ну что, перейдем в салон? – спрашивала Тина; и если долго не спрашивала, то видела по его глазам, что он ждет, когда же, наконец, она спросит; и потому нарочно не спрашивала, и по глазам его видела, что он видит, что она не спрашивает нарочно; глаза у обоих смеялись. Что ж, не перейти ли в салон?.. Тут, как правило, Виктор (последние ночи спавший совсем мало, предыдущую ночь и вовсе не спавший или спавший пару часов после того одинокого дза-дзена, летом в саду на камне и зимою в дзен-до на подушке, которым принято заканчивать сессин и которым сам я, в мое время, так малодушно манкировал, Виктор не манкировал никогда) – тут, впервые и наконец, он позволял себе расслабиться, откинуться на спинку дивана в позе отнюдь не дзенской, посидеть минуту-другую с закрытыми глазами, с отдыхающим и счастливым лицом. Тина в такие минуты смотрела на него, на его беззащитную, голубую и голую голову, которую уже так хотелось ей погладить, прижать к громадной груди, на его смешные, чуть-чуть (совсем чуть-чуть, но все-таки) оттопыренные уши, одинокие и потерянные по краям голубой головы; а вместе с тем, подчиняясь, и с наслаждением подчиняясь требованиям ритуала, очищала очередную личину от очередной кожуры и вынимала черную скользкую косточку, так что когда он открывал глаза, уже держала в пальцах и наготове прохладно-липкую мякоть, уже предвкушая, как он будет сейчас обсасывать ее пальцы, лизать ее руки, чувствуя первое быстрое, очень сладкое содрогание между расставленных ног, до которых он уже, в свою очередь, дотрагивался рукою, задирая ей платье, для того и надевавшееся ею вместо привычных джинсов, чтобы он мог задрать его, поднимаясь от икр к коленкам; в последний раз успевая подумать о материнской доброте Хуэй-нэня, проглотивши личную мякоть, облизавши Тинины пальцы и постранствовав языком, как и она любила это делать, по линиям ее ладони, их общей судьбы, продолжал он это путешествие, это странствие – от икр, в самом деле, к коленкам, круглым и обожаемым, – затем все медленнее и выше, от прохладной гладкости стёгон к ощутимому даже сквозь трусики, тем более когда под трусики подлезал он, шершавому жару лона.
На другой день ему нужно было идти в банк, а через два дня лететь в очередной Сингапур. Ему, в общем, нравилась эта жизнь, или, скажем, нравилось многое в жизни: нравилось путешествовать по всему миру, нравилось иметь деньги, иметь возможность не думать о деньгах, занимаясь деньгами, не считать расходы, не бояться неожиданных трат. Он по-прежнему смотрел на свою банковскую службу как на неизбежное зло, по-прежнему мечтал все бросить, уехать в Японию – теперь не мог бросить не только потому, что надеялся выслужить себе немецкое гражданство, но и потому, что не хотел расставаться с Тиной, боялся ее потерять; вынужден был, тем не менее, как совершенно честный с самим собой человек, признаться себе, что да, удивительным для него самого образом и вопреки ему самому, эта франкфуртская банковская жизнь доставляла ему удовольствие. Он говорил себе, что дело не в удовольствии, как и не в отсутствии оного, что ведь он дзен-буддист – дзен-буддист он, в конце концов, или нет? – а значит, для него жизнь просто есть в своей данности, своей этости, просто такова, какова она есть в своей таковости, что он отказывается от выбора, что не судит жизнь, не думает: это хорошо, это плохо; а все-таки оставался в нем, никуда не девался, и тот Виктор, который мечтал об избавлении от банковской поденщины, о бегстве в Японию или еще куда-нибудь, куда глаза глядят, неважно куда, и тот, кому втайне – втайне от всех прочих Викторов – нравилась эта жизнь, со всем, что наполняло ее, дзеном, любовью, деньгами и путешествиями, даже банковской службой, банковскою карьерой, о которой он вовсе и не думал, поступая на службу, которую делал теперь, или которая сама себя делала, сама собой делалась головокружительно быстро, – и, разумеется, не только благодаря его способностям к математике, иностранным языкам и языкам компьютерным, совсем иностранным, но в первую очередь, как он впоследствии уверял меня, благодаря его способности к сосредоточению, искусству концентрации внимания и принятия быстрых, как будто даже и непродуманных, внезапных, интуитивных, почти всегда оказывавшихся верными решений – всему тому, следовательно, что развилось и все сильнее развивалось в нем по мере его продвижения по дзенскому пути, как побочный эффект его экзерциций, о котором, вступая на этот путь, он вовсе, еще раз, не думал и не заботился. Он не думал, зато другие подумали. Ему и в голову не приходило записаться на какой-нибудь курс медитации для менеджеров, релаксации для бизнесменов, аутотренинга для тревожных банкиров и просто йоги для всех остальных гешефтсмахеров, один из тех курсов, что в Германии предлагались и предлагаются если не на каждом третьем, то уж точно на каждом восьмом углу, как не приходило ему в голову купить популярнейшую в те годы книжку, так и называвшуюся – «Дзен для менеджеров», которую много раз, с отвращением, по-английски и по-немецки, видел он в книжных лавках, даже, случалось, на аэродромах по всему свету, которую ни разу до сих пор не брал в руки. Все это казалось ему пошлостью, профанацией и подлогом. Забудь о своих заботах, стань счастливым в три дня. Как же! очень нужен ему этот бизнес-дзен, банко-дзен (заработай-себе-миллион-дзен, обмани-всех-конкурентов-дзен, открой-свою-фирму-дзен, умри-на-Лазурном-берегу-на-собственной-вилле-дзен…), когда он знает дзен подлинный: преображение жизни, преодоление мира, овладение собой и судьбой.