Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я встала перед дверью шкафа, развернулась и проговорила, обращаясь к выбеленному затылку матери:
— Тебя это не касается. — Дальше слова посыпались градом, безудержно, они были как молодые солдаты, рвущиеся в бой, на верную и славную смерть. — Я же… я же не спрашиваю, со сколькими мужиками ты переспала.
Комната вдруг стала горячей и яркой. Лампы засверкали. В моих висках стучал кровавый океан. Повисла тишина. Внутри меня промелькнуло странное чувство. Такое же чуждое и реальное, как злоба, возникшая всего за несколько секунд до этого. Это было счастье. Я была счастлива.
Человеческий затылок может выражать на удивление много, но голова моей матери была нема, как гранитная плита. Ее неподвижность почему-то меня рассмешила. Она медленно повернулась ко мне, в голубых глазах были слезы. Это отчего-то тоже показалось мне смешным. Я едва удержалась, чтобы не прыснуть. Ларри — до этого он никогда меня не «воспитывал» — выкрикнул первое и последнее родительское клише за всю свою карьеру отчима.
— Извинись перед матерью, — рявкнул он и выглядел при этом глупо. Роль сердитого отца совсем не вязалась с его бородой, длинными волосами и добрым, спокойным лицом. К тому же при этом он лежал на диване.
Я извинилась перед матерью, с трудом сдерживая усмешку. Меня взбесила ее интонация, с которой она произнесла одно-единственное слово. Ее же, я знала, выводит из себя моя ухмылка. Мы очень тонко чувствовали эти сигналы в доме, как будто общались через антенну.
— Иди в свою комнату. Не хочу тебя видеть, — проговорила мама.
Я открыла рот, вскинула брови, но не смогла ничего придумать в ответ. И, пожав плечами, вышла.
В тот вечер случилось много необычного. Раньше я никогда не видела, чтобы Ларри злился. Моя наглая ухмылка тоже была чем-то новеньким. Обычно дома я была послушной и вялой, свой подростковый бунт проявляла за его пределами. Мы с друзьями любили волшебные грибы, которые росли в тенистом парке рядом с нашей школой; так росла и моя печаль и чувство противоречия — вдали от света. Их трудно было найти, но они прочно укоренились. Вне дома я принимала наркотики, пила алкоголь и разрешала мальчикам себя трогать. Ездила в фургонах с незнакомцами и покупала кислоту в ночлежках на Первой авеню. Я играла с огнем, но называла это иначе: развлекаться. Но дома становилась паинькой. Танцевала вокруг матери изящными кругами, обхаживая ее, очаровывая, успокаивая. Главной моей задачей было сделать так, чтобы она на меня не рассердилась. Если я нечаянно ее расстраивала, то потом чувствовала себя отвратительно, меня тошнило. Никогда раньше ее гнев не казался мне смешным.
Поднявшись наверх, я села в старое зеленое кресло, обитое парчой. Оно стояло у окна, из которого я любовалась высокими соснами. Обычно я не переносила тишину и безделье. Оставаясь в комнате одна, я или читала, или слушала пластинки, или писала в дневнике. Но сегодня мне захотелось просто посидеть и прочувствовать это счастье, доставшееся мне столь неподобающим способом. Кончики веток царапали окно, но этот звук был приятным. Я взглянула на верхушку дерева, где ветки складывались особым образом, напоминая человеческую физиономию. Она всегда была там и никогда не менялась. Разве ветки не растут? Ведь дерево было живым, оно росло. Почему тогда лицо из веток всегда одинаковое?
Я подумала о том, как странно, что моя мать задала такой бестактный вопрос. Она не спрашивала меня о моих парнях с тех пор, как в пятнадцать лет я сообщила, что занимаюсь сексом. Я ошибочно решила, что моя мать — та, за кого себя выдает: свободномыслящая, открытая, всегда готовая поддержать, женщина мира, не связанная общественными стереотипами.
Оказалось, ничего подобного. Когда я сообщила ей новость, на лице ее возникло выражение острой боли, как будто я наступила ей на ногу. «Ты предохраняешься?» — спросила она, чуть не подавившись этими словами. «Да», — ответила я, будучи рада ей угодить. Тут она выбежала из комнаты с таким видом, будто ее сейчас вырвет. Больше я никогда к этой теме не возвращалась.
Солнце померкло, и крыши соседних домов слились в живописную однородность. В полутьме Сиэтл мог бы быть любым городом. Я вдруг представила, как лечу над ними, как женщина с радужным лицом с картины Шагала. Это была не просто фантазия, а всепроникающая уверенность, что я так могу.
Небо окрасилось в цвет яркой весенней лаванды, а потом потемнело. С меркнущим светом померкла и моя странная мечта. Меня словно потянули вниз, словно у матери была веревочка, протянутая сквозь пол и привязанная к моему пупку. Дерг, дерг, тянула она. Я встала с кресла и покорно спустилась вниз, подкралась к матери со спины. На том же месте я стояла десять лет назад, когда они с отцом только что разошлись. По телевизору выступала Хелен Редди. Она пела «Мы с тобой против всего мира», и я тогда обняла мать за шею своими детскими ручонками и сказала: «Эта песня про нас, мам». Но даже тогда я ей льстила. Я хитрила. Поскольку моя судьба была теперь тесно связана с ее, я чувствовала, что лучше с ней отношения не портить. Я скучала по отцу, и эта тоска ощущалась как тупая боль непонятного происхождения. Я знала, что о нем нельзя говорить. Не думая, я понимала, что моя задача сейчас — быть счастливым ребенком. Рядом с мамой. Одобрять ее решение поселиться в этом доме с этим мужчиной. Вот я и изображала счастье, старательно.
И вот теперь я снова обняла ее за шею и прошептала:
— Прости.
Мать обернулась и взглянула на меня обвиняюще:
— Ты правда жалеешь о том, что сделала?
Правда. Я жалела о том, что сейчас должна перед ней извиняться.
— Да, — ответила я, лишь бы она успокоилась.
Она однажды рассказывала мне, как жила в отеле на Ривьере и каждое утро группа уборщиков прочесывала пляж граблями, пока он не становился абсолютно чистым. Ей это так нравилось.
— Мне правда жаль, — повторила я. — Не знаю, что на меня нашло. Слова просто сами вылетели. — Но я не могла не ткнуть ее носом в то, что и она виновата. — Мне показалось, что ты нарушила границы моей личной жизни. Но теперь понимаю, что нельзя было так реагировать.
— Что ж, — отвечала она, потупившись на свои колени, как Дева Мария со скульптуры Микеланджело «Пьета», которую мы изучали на уроке истории. Только вот на коленях у нее лежал не умирающий Иисус, а всего лишь ее руки. — Никогда, никогда больше со мной в таком тоне не разговаривай. — Она не смотрела на меня. Стало ясно, что дальше она обсуждать ситуацию не собирается. Я вдруг поняла, что мне действительно хочется знать, со сколькими мужиками она переспала. Ну да ладно. Воспользовавшись тем, что она не смотрит на меня, я заняла свое обычное место на стуле перед телевизором.
Вечер продолжился в молчании. «Ремингтон Стил» еще не закончился. Всё снова вернулось в норму: мама не проявляла любопытства, Ларри был добродушен. А у меня глубоко внутри всё еще пылала раскаленная добела ярость, как белый полукруг, который отпечатывается на сетчатке глаза, когда смотришь на солнце.
Я опустилась на пол через чатурангу. Студию пронизывал холодный серый свет, проникающий сквозь высокие окна. Быстро темнело. Я занималась йогой три, четыре, а то и пять раз в неделю, прячась от своей семьи. Брюс пару раз приходил на занятия к Фрэн, но ему быстро надоело. Меня это не волновало. Мне хотелось, чтобы йога была только моей. Я не любила ходить в студию даже за компанию с подругами.