Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но квинтэссенция – во вкладке, точнее, газете в газете, которая, по замыслу ее создателей, является продолжением издания тех «Огней Ангары», которые родились в 1955 году, то есть с началом гигантской стройки на Падунских порогах.
Одна из статей вкладки звучит своеобразным реквиемом по тем временам и таким его людям, как мой друг Женя Верещагин. Толчком этому послужила опять-таки юбилейная дата – двадцатипятилетие с начала второго захода на строительство БАМа, которое вел тот же коллектив, что строил Братскую ГЭС.
Ни в одной другой стране нет, наверное, такой тяги отмечать юбилеи, как у нас. Не отражается ли и в этом мятущаяся русская душа, которая все ищет и не находит согласия с собой. И переводит беспрестанно взор с событий сегодняшних на дни вчерашние. И как бы тяжко, а порой и отвратительно ни было это прошлое, сегодня и в нем находим нечто, что задевает сердце. Как задевают его песни и сочинявшие и исполнявшие их «песенные идолы тех лет», выражение автора «Огней Ангары», которые собрались на юбилей в Братске: «Они звали тогда парней и девчат тратить свою молодость на стоящее дело: осваивать земные недра, строить промышленные гиганты и электростанции, города в тайге и, наконец, вести железнодорожную магистраль через необжитые на тысячи километров края. И наш удивительный народ живо отзывался. И ехали ребята и девчата черт знает куда, жили в вагончиках, бараках, ездили по лежневкам да зимникам, кормили собой мошку да комаров. И вспоминают те годы как лучшие в жизни. Потому что над неблагоустроенным бытом витало обещание лучшей жизни, если не для них, то для их потомков». Что хотел сказать мне Женя, посылая мне этот номер газеты? О своих надеждах или разочарованиях?
По разумению автора «Огней Ангары» – а это женщина, – светлое будущее не светит даже его, Верещагина, потомкам. С горечью листает она всем нам хорошо известный томик Джека Лондона, повествующий об американских искателях «золотого руна» на Клондайке: уж они-то песен не пели, от громких слов воздерживались, воздушных замков не строили. Точно знали – ищут не жар-птицу, а золото, – рассчитывали только на себя и немного – на удачу. И ведь вся Америка строила свою жизнь чисто по-хозяйски, расчетливо, в результате стала самым могучим государством в мире.
«Конечно, – иронизирует автор, – можно попрекнуть – не хватает, мол, у американцев духовного начала, романтики, полета души нет. Утилитарность, расчет у американцев в крови. Зато у нас в избытке такие качества, как вера, надежда и любовь».
Все это было в избытке и у Жени. Я говорю – было, ибо то письмо стало последним. Через несколько месяцев после того, как я его получил, позвонил из Москвы старший сын Жени, Игорь, и сказал, что отец умер.
Вряд ли кто, кроме меня, называл Геннадия Ивановича Воронова Ланселотом. Михаила Андреевича Суслова Кощеем называли многие. Для этого достаточно было на него посмотреть.
Или послушать. Длинный, тощий. С острым носом на маленьком высохшем личике. Худосочная челка, косо спадающая со лба. Пока он в задании. А помимо пятого этажа в первом подъезде здания ЦК, которое его посетители для краткости звали Старая площадь, его вообще мало кому доводилось видеть, о его одежде сказать нечего. Непонятного, скорее грязно-серого цвета костюм, такого же неопределенного цвета галстук, ботинки со шнурками… При этом все тщательно выстирано, выглажено и вычищено.
О верхней его одежде, длиннополом, как пейсы раввина, драповом зимнем пальто с барашковым воротником и калошах, каковых давно уже никто не носил, ходили легенды.
Мне довелось в таком обличье видеть Михаландрева (еще одна его партийная кличка) несколько раз. Дело в том, что во время выборов, в Верховный ли Совет СССР или РСФСР, в местные ли советы, в стандартном здании бывшей московской школы на Большой Бронной, где разместился ВААП, открывали избирательный участок. И там у нас, по заведенному порядку, голосовал Суслов, который, как считалось, проживал по соседству, на той же Большой Бронной в многоэтажном «доме ЦК», построенном из светлого кирпича, характерного для всех домов этого типа.
Говорю, считалось, потому что в городе, по слухам, он почти никогда не ночевал и, например, голосовать всегда приезжал с дачи. По тому же заведенному порядку, руководителю учреждения, в помещении которого находился избирательный участок, полагалось быть на месте, приветствовать и сопровождать высокого гостя во время исполнения им своего гражданского долга.
Честно скажу, я не воспринимал это как обузу. Чиновнику в ранге министра, мне важно было использовать такую встречу, считай со вторым, если на деле не с первым человеком в стране, для решения каких-либо вааповских проблем. А в них недостатка не было, особенно в тот день, о котором пойдет речь.
Литератору – мне – любопытно было понаблюдать за ним лишний раз. За ним и за всей процедурой прибытия и отбытия члена политбюро чуть ли не сталинского еще разлива. Особенно после того, как один из сонма проверяюще-сопровождающих, каковые имели обыкновение предварять появление шефа, сказал моему заму по хозяйственным вопросам:
– Внутрь не пойду, я знаю, там у вас все в порядке. А вот почему снег грязный?
Итак, сижу в своем кабинете на третьем этаже. Одним глазом кошу на улицу – не прозевать бы, если подъедет без предупреждения; вторым – на стол с телефонами. Там два аппа рата с гербами. Правительственные. «Вертушка» и еще более высокого ранга – «кнопочник». Скорее всего, позвонят минут за пять – десять. И именно по «кнопочнику». Начальник охраны или что-то в этом духе. Так и вышло. Спускаюсь по широкой лестнице вниз.
У стандартных московских школ довоенной постройки, как известно, два крыла, каждое со своим подъездом. В вестибюле левого крыла, которое служит главным входом, – раздевалка. Там уже суетня. Люди Суслова, председатель избирательной комиссии, секретарь райкома, секретарь горкома партии.
Подкатывают, квакая, как лягушки, две милицейские «Волги», которые в народе тем не менее зовут «канарейками». Вот и длинный черный ЗИЛ, из тех, что давно кличут «членовозами». На языке спецслужб, как я узнал, когда ненадолго сам обосновался в таком ЗИЛе, это «Машина».
Из «Машины» выходит Сам – сначала длинные ступни в тех самых калошах, несмотря на зимнее время, манжеты брюк, затем полы пальто на вате, потом уже – ссутуленные плечи, увенчанные знакомым барашковым воротником, и голова, на которой того же меха шапка-лодочка.
Тепло приветствуем гостя, ведем к главным дверям. Предлагаем раздеться. Вежливо отказывается и движением руки, напоминающим какого-нибудь гоголевского повытчика, стаскивает с головы шапку. Из вестибюля попадаем в коридор, где стоят столы членов комиссии, спрашивающих паспорта и выдающих бюллетени. Михаландреву его бюллетени протягивают, естественно, еще до того, как покажет паспорт. Но он настаивает, чтобы как все, и достает паспорт. И уже совсем перед выходом из дверей правого крыла кто-то из сопровождающих панически восклицает:
– Михаил Андреевич, а шапка?
Действительно, ни на голове, ни в руках шапки нет. Так и есть оставил на столе регистрации. В кабину для голосования он не заходил. Кто-то уже порывается бежать в коридор. И тут происходит то, ради чего, собственно, и написаны эти несколько абзацев: Михаландрев тем же стремительным движением, каким он снимал шапку с головы, сует правую руку под левый борт пальто, вытаскивает ее, родимую, на свет божий откуда-то из-под мышки и спокойно нахлобучивает себе на голову. Всесильный бескомпромиссный секретарь ЦК КПСС, член таинственного политбюро, правая рука генсека.