Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На первой перемене я не высмотрел её. Но заметил другое. Девчонки из её класса собрались под навесом и плакали. На следующем уроке я не думал о занятиях. Что-то стряслось. Шкелета выглядела зеленее обычного и попросила Барнума, например, рассказать, как он провёл картошкины каникулы. Все захохотали, и Мыша успел только сострить, мол, это не Барнум, а картофелина-синеглазка, перепутали случайно, как ему так досталось указкой по затылку, что он буквально проглотил язык, а по внезапной тишине не сразу осело меловое облачко. И на большой перемене Тале не появилась. И под навесом никого не было, даже её одноклассниц. Пребен с Хомяком и Аслаком торчали у питьевого фонтана и наблюдали за мной. Воду сторож уже отключил. Я дал кругаля, зашёл с заднего хода, через первый класс, мимо столовой и дунул на четвёртый этаж. Полная тишина. На большой-то перемене. Кто-то уронил бутерброд с колбасой и не поднял. Голые крючки вешалки торчали из стены, как ряд блестящих вопросительных знаков. Кольцо оттягивало карман. Стряслось что-то ужасное. Я медленно плёлся по коридору. Дверь в её класс была распахнута. На доске было выведено огромными буквами: Тале, мы тебя помним. Я отпрянул назад. Проскользнул под крючками. Из-за угла вышла Шкелета, и я врезался в неё. Она придавила рукой моё плечо. — А что ты здесь делаешь? — спросила она. Но по какой-то причине вид у неё был не очень сердитый. Я решил выложить всё начистоту. Терять было уже нечего. — Я хотел отдать Тале кое-что, — шепнул я. Она подняла руку, ладонь коснулась моей щеки. Пальцы были холодные. Шкелета присела на корточки. — Тале больше нет, — сказала она тихо. — Она ушла в другую школу? — спросил я. Шкелета стала крутить пальцы, аж до хруста, правду про неё говорили, пахло от неё просроченными лекарствами, не лицо, а старая закрытая аптека. — Тале, видишь ли, умерла, — прошептала она наконец. «Тале, видишь ли, умерла», — аукнулось во мне. Видишь ли, умерла. Умерла. — Этого не может быть, — сказал я. Шкелета чуть улыбнулась и взяла меня за руку. Хоть бы отпустила, подумал я. — Тале умерла во время школьных каникул, Барнум, — сказала она. Я отдёрнул руку. — Как так? — У неё была страшная болезнь. Рак. — Шкелета нагнулась ещё ближе и просвистела: — Родинка. Она оказалась злокачественной. — Я пойду, — сказал я, — скоро звонок. — Я шёл по коридору. Вёл пальцем по крючкам вешалки. И думал: теперь Тале не разболтает. Я спасён. Она никому не скажет, как я приходил к ней с рукой на перевязи и нёс небылицы. Я спасён. Ещё я думал, что ничего ужаснее этой мысли никогда не думал. — Что ты хотел ей отдать? — окликнула меня Шкелета. Я остановился и посмотрел назад. Шкелета стояла у класса, несколько девчонок выглянули в коридор, бледные, насупленные лица. Я подобрал с пола бутерброд и медленно сжевал его. А потом ответил, и эти мои слова были ещё ужаснее мыслей. — Ничего, — сказал я. Скатился по лестнице, ринулся в туалет, брякнулся на колени, и меня вывернуло наизнанку, до донца, всё, что выжигало меня изнутри, вывалилось наружу. Потом я кинул в это кольцо и дёрнул верёвку. И раскаялся в ту же секунду. По счастью, туалет был давно засорён. Я запустил руку по плечо в коричневую жижу и не сразу, но нащупал кольцо среди мягких комков и размокших бумажек Я как мог тщательно вытер кольцо о куртку и сунул в карман. «Т» — как Тале. «Т» — как тишина.
Прозвенел звонок. Но я убежал домой. В квартире никого не было. Я взял ключи от чердака и пробрался туда. Я дурной человек, я знал это. И низкий, единственное, чего у меня хоть отбавляй, низости. Я стоял на чердаке под провисшими верёвками. Из люка в крыше капало. От сквозняка по луже шла рябь. Мои мысли были похожи на чёрный барабан, натянутый позади зрачков. Как она могла умереть, если отец — врач? Единственное, что мои глаза видели, была родинка, она растекалась на всё лицо, росла, покрывала всё тело целиком. Потом я угомонился. Потом замёрз и почувствовал опустошённость. Пошёл в угольную и спрятал там кольцо в ржавом люке. А взамен нашёл кое-что. Под мешком была припрятана бутылка. Початая и с надписью Еаu de vie на этикетке. Я отвинтил крышку и глотнул. Засаднило зубы. Но после в голове запузырился смех. Он мне понравился. Я отхлебнул несколько глотков, а потом положил бутылку назад под мешок. В голове приятно похохатывало. Я подставил стремянку к люку в крыше, вскарабкался, открыл его, насколько сумел, и, с трудом удерживая крышку, оглядел город. Город двигался. Не стоял на месте. Петухи-флюгеры поднялись в воздух и заслонили небо над фьордом. Но на кладбище на западе горизонта мокрые деревья стояли на месте, чернели, как нацеленные в серое небо мечи, и вереница людей в чёрном несла белый гроб между камней, а потом встала в месте, где земля была снята, как свежая ссадина. Я стянул с себя куртку, положил правую руку на край, сделал глубокий вдох и отпустил крышку. Я успел услышать хруст, затем стих смех в голове. Я потерял опору, но болтался, зажатый в люке, пока не сверзился с лестницы локтем вперёд, увлекая за собой стёкла и раму, и не покатился под верёвками. Вполглаза увидел Болетту. Она сидела на корточках около угольного люка и шарила под мешком в поисках бутылки. Наконец нашла. Присосалась. Это мне не пригрезилось, так всё и происходило на самом деле. Я отключился на время. Не знаю, как надолго, это было просто время. Но в разбитом люке между осколков стемнело. Из руки, косо висевшей вдоль тела, шла кровь. Кожа содралась длинными ремнями, и внутри в ране белело что-то гладкое. Я снова ненадолго потерял сознание. Тогда Болетта обернулась. Она вскрикнула, я услышал, как выпала у неё из рук бутылка и крик пошёл в мою сторону. Потом Болетта снесла меня вниз, и сколько шла по лестнице, столько разговаривала с собой, с людьми, с Богом. — Я сожгу этот чердак! Помяните моё слово. Сожгу его к чёртовой матери!
Очнулся я в больнице. Рядом сидела мама и гладила меня по голове. Вид у неё был заплаканный. Левую руку мне зашили. Потом отвезли в другую комнату и наложили гипс. Я пошевелил руку, но она оказалась неподъемно тяжела. — Как мы здесь оказались? — спросил я. Мама улыбнулась и поцеловала меня в лоб. — Мы приехали на такси. Ты разве не помнишь? — Я покачал головой. — Нет, забодай меня лягушка, — сказал я. И меня ещё раз прокатили на такси: на следующее утро я вернулся на нём домой, с рукой в перевязи, в белой перевязи. Медленно всё вспомнилось. Всё, что я мечтал забыть, неспешно, но ясно развернулось перед глазами. Притворяться сделалось излишним. Я стал настоящим калекой. Маме с Болеттой пришлось помочь мне подняться по лестнице. Дома я выпил какао, проглотил круглую таблетку, полежал и уснул. Когда проснулся, у окна, руки в брюки, стоял Фред. — Здорово, малявка, — поприветствовал меня он. — Расшибся? — Тут в комнату вошла мама и выпроводила меня в школу. Я упирался, как лев. Но куда там. Она помогла мне надеть перевязь и прихватила её булавкой на плече, а Болетта настрогала мне бутербродов с яйцом и селёдкой, хотя я вообще ничего не хотел, не то что есть. И в этой своей второй очереди жизни, которую я назвал бы жизнью после Тале, я потащился вдоль по Киркевейен в низком белесом осеннем солнце. Эстер высунулась в окошко и всучила мне пакет ирисок. Мне не пришлось покупать билет в трамвае. Взрослая женщина вскочила и уступила мне место. Кондуктор помог спуститься по ступенькам. Об этом я мечтал в своих снах наяву, грезил, что будет так, но теперь из этого не проистекало никакой радости, даже печали, чтобы радоваться ей вопреки, и той не было, а лишь большая и глухая пустота.