Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но спустя много времени, когда гипс давно был снят с тонкой серой руки, перепаханной корявыми синими стёжками, и я поступил в школу танцев и познакомился с Педером и Вивиан, Фред захотел сводить меня на кладбище Вестре. Я не рвался идти, к кладбищам у меня душа не лежит, погосты лишают меня сна и аппетита, но Фред уже своровал два тюльпана с клумбы домоуправа Банга и настроился прогуляться со мной и потолковать, так что выбора у меня не осталось. Тем более он дал мне поносить свою замшевую куртку, а я бы не отказался попасться в ней кому-нибудь на глаза, той же Вивиан. Но дорогой мы не встретили никого. Я думал, мы идём на могилу Пра, но когда мы пришли туда, на красивое и ухоженное кладбище, а дело, забыл сказать, происходило в мае, и деревья исходили зеленью, Фред прямиком свернул в заброшенный и неухоженный угол кладбища на задворках царства мёртвых. Он положил цветы к рассохшемуся скособоченному деревянному кресту. Чтоб прочесть имя, мне пришлось нагнуться к нему. К. Шульц 1885–1945. — Кто это? — спросил я. — Мой доктор, — ответил Фред. Я ещё раз посмотрел на могилу. Мне было неуютно. И хотелось домой. — Сядь, — сказал Фред. Мы сели на жухлую, жёлтую траву. Фред озирался по сторонам. Тоскливое место. — Лучшие сгнивают первыми, — сказал он. Я молчал. — Что? — Лучшие сгнивают первыми, — повторил он и как будто улыбнулся. Потом лёг навзничь на траву, и я вслед за ним. Мы глядели в небо, медленно дрейфовавшее над нами в свете солнца. — К. спас мне жизнь, — сказал Фред. Я едва осмеливался дышать, только прошептал: — Как спас? — Я не должен был родиться, — сказал Фред. Я, как мышка, лежал рядом с Фредом на прелой траве кладбища Вестре. Ветер гулял в кронах. Плыло солнце. Муравей полз по травинке, самолёт вынырнул из неба. Я воображал, что Фреда нет, что я один, единственный ребёнок в семье. Но у меня не получалось. Фантазии были безжизненные, как будто их тоже передержали в гипсе и теперь они висели, как такие же иссохшие плети вдоль утомлённого тела сна. Мира без Фреда нельзя было себе представить, хотя я частенько мечтал об этом: как отделаюсь от него навек. — Что? — спросил я. — Я не должен был родиться, — повторил Фред. Я ждал продолжения, но надеялся, что он всё-таки умолкнет. — Меня насильно заделали матери, — сказал он тихо. — Меня должны были выковырять. Извлечь и раздавить. Но мама молчала, пока время не ушло, а доктор Шульц с пьяных глаз меня просмотрел. — Откуда ты узнал? — прошептал я. Фред улыбнулся: — Я слушаю. Прислушиваюсь к дому. К чердаку. Истории живут повсюду, Барнум. Только кто мой отец, не знает никто. Кто овладел матерью. Кто надругался над ней. — Фред выражался чудно. Прежде я никогда не слышал, чтобы он говорил так Словно он выучил новый язык или изобрёл его. Он сорвал травинку, сунул её в рот и повернулся ко мне: — Лучше всего, если б он оказался мёртвым, правда? Барнум, скажи?
Мы полежали так, помолчали. Я продрог. Мне хотелось бы не знать того, что рассказал Фред. Многих вещей я не желал слышать вообще. Наконец он поднялся, отряхнул траву и землю с рубашки, постоял, глядя на два тюльпана и могилку, на которую никто не приходил, она зарастала и вот-вот должна была исчезнуть, пропасть, кануть в небытие, и я, помню, подумал: «Может ли человек исчезнуть без следа?» — Скоро места не хватит, — сказал я. — Кому не хватит? — Мёртвым. — Фред передёрнул плечами. — Одному найдётся, — ответил он, закурил и прибавил шаг. Я старался идти с ним вровень, но отстал. Он бросил меня на кладбище, тёмная, худая фигура исчезла за деревьями Фрогнерпарка, а я остался ловить ртом воздух на узкой, присыпанной гравием дорожке, в слабом запахе табака, посреди высоких сияющих мраморных плит и поникших букетов. И ещё одна мысль пришла мне в голову, хотя в неё ничего уже почти не помещалось. Есть разница и между мёртвыми, подумал я и увидел её. Могилу Тале. На чёрном камне выгравировано было её имя, день рождения и когда она умерла. Навеки наша написано было на камне. Навеки-то навеки, да не с нами. И до меня дошло вдруг, что Фред привёл меня сюда, на могилу Тале, он просто покружил сперва. И я почувствовал к нему безмерную симпатию, я возлюбил его в эту минуту от всего сердца, высоко и чисто, так что даже по-настоящему всплакнул о нём, о моём сводном брате. Я вернулся к доктору Шульцу, забрал у него один цветок и положил к её камню. Подумал, надо ли принести кольцо, но оставил затею. Оно пусть лежит там, куда я его убрал. А потом я забыл и о кольце, и о себе самом, слишком о многом болела голова. Но когда Вивиан ждала Томаса, она переехала на чердак на Киркевейен, перестроенный в квартиры в момент, когда в город хлынули деньги, и однажды вечером я сидел там, под скошенной крышей, и пил, без вдохновения, но упорно, желая забыться, и вдруг вспомнил это кольцо, скорее всего оставшееся где-то в перегородке, замурованное в стену, и я вспомнил его с радостью, кольцо с буквой «Т», с которой начинается имя девочки, никогда не получившей колечка, для неё купленного. Снег струился в косое окно. И я подумал, подливая себе спиртного и заливая зенки: бесследно мы не уходим. Вспененный форватер тянется за нами и никогда не разглаживается полностью, это прореха на времени, которую мы сперва старательно протираем, а потом оставляем в память о себе.
(северный полюс)
Фред растолкал меня. — Пошли на Северный полюс, — шепнул он. Сон как рукой сняло. — Сейчас? — Фред кивнул: — Болетта там уже танцует, Барнум. Пошевеливайся. — Сам он был одет в свитер, куртку, сапоги, две пары штанов, шапку, шарф и варежки. Я собрался так же, только сапоги у меня были с рантами. Экспедиция к Северному полюсу дело серьёзное. На авось тут не пронесёт. Да и ночь на дворе. Фред успел собрать рюкзак, в него он положил овсяное печенье, сигареты, фонарик, термос с кофе и спички. Мы не стали тревожить мамин сон. Она спала позади отца, который громко сопел носом, всякий раз издавая протяжный дребезжащий звук, от чего волной коробилась штора и вздрагивала комната, и походил на кита, вынырнувшего из белой постельной толщи, чтобы в последний раз глотнуть воздуха. Мы на цыпочках спустились во двор. Санки стояли наготове. Фред верёвкой прикрутил к ним рюкзак, мы выкатили их за ворота и начали трудное восхождение по Киркевейен.
Было поразительно тихо. Безмолвное небо, безветренно. Снег искрился сам по себе, хотя, возможно, сугробы вдоль дороги отражали сияние луны, висевшей над городом, точно блестящий замёрзший циферблат. Сначала холода не чувствовалось вовсе. Я ещё удивился. И подумал: не перекутался ли? Но когда мы добрались до того перекрёстка, где в своё время на сиденье такси родился Фред, холод закупорил дыхалку, точно железным скребком ошкрябал лицо и стянул кожу в узел на переносице. Фред шёл первым и тянул санки. Я замыкал шествие и подталкивал их сзади. Мы двигались проверенным путём вдоль ограды больницы, где в нижних окнах горели синие лампы. Тишину перестало быть слышно, лишь скрип полозьев, ломающих жёсткий снег, и мои сапоги, хлюпающие на каждом шагу, причём скоро я уже не мог пошевелить ни одним пальцем. Фред обернулся. — Всё нормально, — крикнул я. Мы потащились дальше и у Школьных садов, где на самом кончике чёрной ветки каплей краснело яблоко, едва не совершили роковой ошибки, не пошли направо, потому что тогда мы упёрлись бы в ледяные турусы за Торсхов и, не исключено, не вернулись бы домой никогда. Но Фред выправил курс. Луна светила нам в спину. Мы шли через кладбище Нордре Гравлюнд, хотя многим до нас такая прогулка стоила жизни. Надгробные памятники отбрасывали густые тени в сумраке ночи. — Не сдавайтесь! — шептали изо всех могил. Не сдавайтесь! Я толкал. Фред тянул. Он снова обернулся. — Твои сапоги скрипят чудовищно, — сказал он. — Зато медведей белых отпугиваем, — парировал я. — Помалкивай, — велел Фред. Впереди легло открытое пространство, пришлось форсировать его, ветер задувал со всех сторон, срезая шапки с сугробов и пуская их волнами толкаться в воздухе, нас едва не снесло вниз, к площади Александра Хьелланда с её грязной речкой, а пока мы чудом перебрались на противоположную сторону, снег успел набиться в каждую дырочку и щёлочку. Надо было отыскать место для привала. Мы пристроились на лестнице с тыльной стороны церкви. Она защищала нас от ветра. Итак, мы сидели в районе Сагане. До Северного полюса было ещё идти и идти. А между этими точками пролегли крутые обрывы, глубокие расщелины и реки с неукротимыми стремнинами и высоченными водопадами, вспарывающими лёд, как консервную банку. Стёртые ноги кровили. Я не заговаривал об этом. Фред закурил, дал мне затянуться. Туча загородила луну. Темнота сгустилась. Мы были одни в Сагане на подступах к Северному полюсу. — Помнишь Андре, о котором дедушка писал? — спросил Фред. — Которого они искали? — Помню. — Фред протянул мне печенье. — Знаешь, что он взял с собой в экспедицию? — Этого я не знал. Помнил лишь, что он летел на шаре и что этот шар, к несчастью, прибило к земле. — Двадцать килограммов гуталина, — сообщил Фред. — Двадцать килограммов? — Именно двадцать, Барнум. — Но зачем ему понадобилось столько гуталина? — Фред вздохнул. Мне не следовало спрашивать. Сам должен был докумекать. Наверно, он собирался мазать им белых медведей. Или хотел отметить чёрную дорожку на снегу, чтоб найти путь назад. Фред ткнул пальцем в мои задубевшие сапоги с рантом. — Андре потащил с собой двадцать килограммов гуталина потому, что думал о своих ногах. — Умно, — шепнул я. — Дважды в день, утром и вечером, он непременно жирил сапоги. Самое лучшее снаряжение не спасёт, если обувка ни к чёрту не годится. — Так и они не спасли, — шепнул я. — Те двадцать килограммов гуталина. — Фред замолчал. Луна пробила брешь в туче и на миг ослепила нас ярко, как солнце, луна резанула нам глаза, и прошла секунда, прежде чем они снова свыклись с темнотой той ночи в Сагане. — Да уж не спасли, — сказал Фред. — Сколько крема с собой ни возьми, гарантий нет. — Я сжевал ещё одно печенье и отпил кофе из термоса. — А этого Андре всё-таки нашли? — спросил я. Фред кивнул и принялся увязывать рюкзак. — Нашли. Через сорок лет. Под каменным селем на острове. От него осталась пара костей. Звери сожрали. — По спине побежали мурашки. Мне немедленно захотелось вернуться, пойти назад той же дорогой, если её ещё возможно отыскать, если её не занесло вместе с нашими следами, поскольку по луне тоже не сориентируешься, она съехала на другой бок и светит оттуда голым ломтиком, не вызывая доверия. Я сидел на ледяной лестнице, как примороженный к месту. — Ты думаешь, дедушку тоже съели? — пробормотал я так тихо, что сам едва расслышал. Фред смерил меня взглядом: — Дед сгинул во льдах. И до сих пор лежит там. Целый и невредимый. — Целый и невредимый? — Фред туго притянул рюкзак к санкам. — Барнум, ледник это как бы огромный морозильник. Там всё сохраняется. — Это я мог себе представить, но пришлось зажмуриться: прадедушка в толще льда, скрытый от скоропортящегося времени, ничуть не постаревший с того дня, как он пропал и умер. Руку он, наверно, вытянул, надеялся, что ухватятся за неё, вытащат, ну и закоченел так. — А если лёд растает? — спросил я. — Он не растает. — Но если? — Барнум, всё. Заткнись. — Фред потянул санки в сторону полюса. Я потрусил за ним. Сапоги чавкали. Нам пришлось форсировать реку, по которой стремительно и неостановимо неслись льдины. Лопнула верёвка, державшая рюкзак. И мы, несчастные, обречены были бы лишиться провианта в этом бурном потоке где-то посреди между Сагане и Северным полюсом, когда б не Фред: он лёг на живот и ухватил одну лямку прежде, чем рюкзак ушёл в тёмные быстрые воды стремнины рядом с Мельницами. Мы перелезли через снежную насыпь и отыскали скамейку у подножия последней и решающей горы. Матерясь, Фред взвалил рюкзак на спину. — А что они делали, когда приспичит в туалет? — спросил я. Фред посмотрел на меня мрачно: — Барнум, ты что, срать собрался? — Я быстро замотал головой: — Нет, нет, я только спросил. — Фред натянул шапку пониже на лоб. — Где приспичит, там и срали, — сказал Фред. — Там, где приспичит? — А ты думал, они с собой личный толчок таскали, что ли? — Что именно я думал, я не знаю, но меня постоянно преследовала забота о том, как же астронавты, альпинисты, подводники, йоги и полярники справляют нужду. — И Нансен?! — Что Нансен? — Он тоже какал так, походя? — В лице Фреда появилась усталость. Зря я спросил. Лучше б силы поберёг. Ветер усилился. Ночь остервенело сжимала белый круг. — Нансен оправлялся, где приспичило. И Роальд Амундсен делал так же. Причём какашки замерзали, ещё не долетев до земли, так что парням приходилось управляться быстро. Чертовски быстро, Барнум. — Быстро? — Ещё как, иначе какашки приморозило бы к жопе. — Фу, паскудство. — Можно сказать и так. Вот для чего они брили себе задницы. — И Нансен? — прошептал я. — Барнум, у тебя самого есть волосы на заднице? — Я не ответил. Не проверял я толком, по правде говоря. Только порадовался, что мне пока в туалет не надо. Мы с Фредом давно не вели таких приятных бесед, да он давно и не произносил таких длинных тирад. А сейчас, вставая и уже пригнув от ветра голову, он добавил ещё фразу: — Они нашли от Андре не только кости, кое-что ещё. — Я тоже встал, цепляясь за Фреда, чтоб не грохнуться. — И что же? — Часы. Такие старинные часы с крышкой. А внутри лежала фотография его невесты и прядь волос. — Они шли? — шепнул я. — Шли? Барнум, ты дурак. Кто бы их заводил? — Фред встряхнул рюкзак, прилаживая его поудобнее, и мы полезли штурмовать последний перевал, я толкал, он тянул, сквозь лёд и снег, вперёд, вперёд, к вершине, здесь на бескрайнем плато желтели высокие освещённые окна, а в них я различал людей, они воздевали руки, словно махали друг другу. Вот тебе и Северный полюс, надо понимать. Мы дошли не первыми. — Нас обставили! — закричал я. — Мы дошли не первыми! — Барнум, сейчас ты закрываешь рот накрепко. — Фред потянул санки. Я побежал следом. — Почему это называется Северным полюсом? — выдохнул я. Фред не ответил. Он остановился на тротуаре там, где дорога круто заворачивает обратно вниз, так что мы оказались в тени между луной и фонарём. Мы всматривались в людей за жёлтыми окнами, они смеялись и болтали, хотя слов было не разобрать, немое представление, и лица — как красные лампы, горящие ярко и безмолвно. В основном там были мужчины, едва стоящие на ватных ногах, а если женщины, то в белых передниках и чёрных юбках — они приносили подносы, заставленные кружками с чем-то коричневым и пенящимся, а уносили их пустыми. Показалась Болетта. Она шла между столиков. Мужики дёргались ухватить её, но попусту. Они пытались усадить её рядом, но она увёртывалась. Болетта хохотала. Потом взобралась на стол, должно быть, там играла музыка, потому что она пустилась в пляс, а мужики били и ладоши, и чем быстрее она двигалась, тем медленнее плыло всё у меня перед глазами. — По-моему, Болетте весело, — прошептал я. Фред ничего не ответил. Болетта плясала, пока силы не вышли, и повалилась в протянутые к ней руки, на колышущийся ковёр манящих дланей, её поймали и усадили за стол, где наготове стояла кружка. Внезапно мне расхотелось смотреть дальше. — Пойдём? — сказал я. Но Фред не пустил меня. Да и поздно было сматываться. Нас уже увидели. Лица за стеклом обернулись в нашу сторону. Луна дёрнулась, залив нас холодным светом и явив взору тех, кто ещё был в состоянии видеть. Самому мне до сих пор не удалось забыть эту сцену, немую и стремительную, разыгравшуюся по ту сторону окна, словно оно было экраном, а мы с Фредом — мёрзнущими на холоде зрителями, и, наверно, одна из нитей Болеттиной жизни, тонкая и красивая, тянулась сюда, нить вибрировала, когда она танцевала на столе, и лопнула в день, когда «Северный полюс» закрыли и заколотили, точно вырезали спутавшийся узелок. Но пока к нам вышел мужчина в белой тужурке. Он ткнул в нас пальцем. — Вам чего? — Болетту, — ответил Фред. — Мы ждём её отвезти домой, — добавил я. Белая тужурка пропала за дверью, и скоро Болетту вывели под руки два тоже некрепко держащихся на ногах мужичка. На одном было подобие формы. Он мог быть дирижёром оркестра, растерявшего все инструменты. Распаренные широкие лица заиндевели прямо на глазах. — Никак нам не удаётся проводить Болетту домой! — крикнул пьяненький дирижёр и захохотал. Второй, чтоб в грязь лицом не ударить, захохотал ещё громче дирижёра и сострил ещё смешнее: — Болетта — последняя девственница на Северном полюсе! Она не подпускает к себе мужиков ближе, чем Снегурочка Деда Мороза! — Фред сделал шаг в их сторону, в глазах всплыла эта его мрачность. — Быстро отпустили мою бабушку, — сказал он. Мужики онемели, протрезвели и присмирели. — Вызвать вам такси? — предложил первый. — У нас санки, — отрезал Фред. Они отпустили Болетту. Она осела нам на руки, мы устроили её на санках. Она была сонная и тяжёлая. Фред накинул на неё свою куртку, я отдал ей шарф — подложить на сиденье. Мужики тоже захотели поучаствовать в укутывании и стали стягивать с себя пальто. Фред лишь посмотрел на них. — Этого довольно, — сказал он. Мужики снова застегнулись. А внутри к стеклу прилипли подавальщицы и посетители и таращились на нас, точно как на заре немого синематографа, когда экран вешали посреди зала и мазали маслом, чтоб он стал прозрачным и можно было смотреть фильм с обеих сторон. Второй мужик, в форме, нагнулся и положил руку Фреду на плечо. Фред стряхнул её. — Болетта — наш ангел, — шепнул мужик. — Берегите её! — Во исполнение чего мы привязали её верёвкой к санкам и повезли домой. Мы с Фредом впряглись тянуть вдвоём, Болетта дрыхла. И мы совладали с непогодой. Нашли дорогу. Ночка выдалась ещё та. По-хорошему, нас должны были бы встречать с фанфарами и флагами, фейерверками и факелами народ на трибунах и король на балконе дворца! Нет, правда, хоть кто-нибудь мог бы увидеть нас в эту минуту возвращения с Северного полюса с Болеттой, прикрученной к санкам. Хотя полностью незамеченным возвращение не прошло. Пока Фред поднимал по лестнице Болетту, а она, не просыпаясь, цеплялась за перила, мне следовало тихо — насколько это возможно сделать негнущимися пальцами, с трудом удерживающими ключ более-менее вертикально — отпереть дверь, но, опередив меня, её внезапно распахнула изнутри бледная и едва дышащая мама, а за её спиной поворачивался лицом к нам отец, с телефонной трубкой в руке, в халате наизнанку, и церемония встречи продлилась не дольше времени, ушедшего у отца на то, чтобы с силой брякнуть трубку на рычаг. Мама притянула меня носом в свой халат. — Где ты был? — прошелестела она. — Да на Северном полюсе, — ответил я. И тут только она увидела Болетту, Фред как раз впихивал её на лестничную клетку, отец присвистнул, мама дёрнула её в квартиру, чуть не завалив набок, и захлопнула дверь, не заехав Фреду по морде потому только, что он секундой раньше ужом скользнул в квартиру; снег на наших волосах и одежде начал таять и потёк ручьями. Отец прекратил свистеть. — В полицию, выходит, можно не звонить, — сказал он. — Молчи, — велела мама. Она шагнула к Болетте. Та проснулась. И стояла, таяла. — Как тебе не стыдно! — прошипела мама. Болетта молчала. Но мама не сдавалась: — В твоём возрасте! Да как же тебе не стыдно! — Болетта уронила голову, скорей всего, не от стыда, а не найдя в себе сил держать её прямо столь продолжительное время. — Ну, ну, — сказал отец. Мама крутанулась в его сторону: — Не смей мне нукать! — Ну, ну, — повторил отец — Так всю Киркевейен перебудим. — Он обнял маму, и у неё вдруг точно завод кончился. Это есть и будет её жизнь, ничего не попишешь. Так всё обернулось. Отцов нос торчал кривее обычного, отвернувшись от лица в другую сторону. — Давай-ка отправим полярников по кроватям, пока потоп не начался, — шепнул отец. В ответ Болетта подняла голову и огляделась в изумлении, будто впервые обнаружив наше присутствие. — Гренландия сейчас неподходящая страна для пеших прогулок, — сказала она. Думаете, мы не засмеялись? Ещё как! Отец хохотал в нос, как простуженный кларнет в ночи. Все заткнули уши. И так мы гоготали и затыкали уши. Мама надсаживалась вместе с нами и не могла уняться. А что ещё ей оставалось, плакать? И Фред хохотал, даже Фред, он притулился к стенe и зашёлся в хохоте, и, глядя на его худое мокрое лицо, лопнувшее в улыбке, я поразился мысли, что не могу припомнить, чтоб хоть раз прежде видел его смеющимся, открытие напугало меня, и обрадовало тоже. И я подумал, что сам мог бы составить поминальник смехов, как сделал в своё время сию секунду громче всех заливающийся отец, и выглядел бы мой перечень примерно так: мамин смех — альбатрос; отцов смех — кукушка; смех Болет-ты — голубь; смех Фреда — баклан; смех Барнума — чистик. — А над чем мы смеёмся? — внезапно спросила Болетта. И после её слов сделалось удивительно тихо.