Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последний момент изменил решение. Остановился, стоял, задыхаясь… смотрел то на меч, то на Югуна и Яксу.
Это был сложный момент. За отца! За Дубно! За Любку! За Навоя! – дышало что-то в сердце.
Упал на колени, вытянул оружие низко, при земле…
Бросил с присяда, держа меч за клинок.
– Держи-и-ите, господин!
Якса перекатился по грязи. Получил в спину, потому что не мог прикрыться щитом, сабля прорубила сюркотту, заскрежетала по кольцам кольчуги.
И тогда его пальцы сомкнулись на обтянутой кожей рукояти.
Ударил над поверхностью земли, прямо в кожаный сапог Югуна. Клинок воткнулся в тело, противник затрясся. Якса заслонился щитом, выдержал два удара – те были слабее, не такими уверенными, нанесенные в боли и усталости.
Рыцарь перевалился на бок, перевернулся, встав на колено и потом вскакивая на ноги. Атаковал!
Рубил отступающего хунгура, словно лесоруб дерево. Раз, второй, третий, четвертый. Ответы – коварные дуговые удары саблей – были как неумелые взмахи ребенка. Югун, хотя и крепкий словно сталь, не мог сравниться лендичем ни силой, ни рыцарскими умениями. Отступал под стену шатра, подставляя щит под удары.
И наконец клинок расщепил кожу и дерево, хунгурский щит начал распадаться – сверху вниз, на половинки.
И тогда Югун крикнул. Ударил сверху, потом согнулся, полуприсел, рубя справа, снизу, прямо в бедро и колено Яксы.
Рыцарь не поддался. Просто выставил клинок – зацепил Югуна кончиком меча по лбу, над краем кожаного шишака.
Не убил, но окровавил, сбил напор. Тот застонал.
И тогда Якса ударил в голову щитом, отбросил хунгура как окровавленную тряпку, свалил с ног.
Хунгур упал на спину; хотел еще перекатиться, но почти уже не видел; рыцарь наступил левой ногой на вооруженную десницу, прижал ее к земле.
– Погоди, лендич! – застонал Югун. – Дай мне минутку, прежде чем… Дай обратиться… к Матери.
– Мы не знаем прощения.
– Не о нем я прошу! Дай закончить жизнь, как пристало истинному хунгуру. Ты хорошо сражался.
– Брось оружие!
Югун, задыхаясь, с залитым кровью лицом, из-под ручейков которой выглядывал только один глаз, разжал пальцы, позволяя оружию выпасть в грязную колею, полную конского навоза. Как всегда, как всегда – даже самые сильные подыхают в грязи и дерьме, вопреки всем песням и стихам.
Якса снял ногу, направив клинок меча Югуну в грудь. Но тот дышал, потом медленно, очень медленно перевалился на правый бок, подтянул под себя ноги, встал на колени, опершись о землю.
– Хватит уже, пес! – рявкнул Якса. – Я и так дал тебе достаточно времени!
– Прикончи меня! Как мужа, лендич! И – радуйся жизни. Таальтос тебе отомстит.
Югун поднял голову, взглянул на восток, на лес за селом, а за ним – на далекую серую полосу Круга Гор, который казался с такого расстояния лишь узкой рваной лентой. Туман уже сходил, солнце светило ясно, золотое, осеннее.
Взгляд хунгура направлен был туда; к серо-зеленым вершинам, к большой щербине, где за Воротами, за изломами Санны раскидывались первые широкие, раздольные просторы степи.
Бесконечная степь. Великий Угур – как говорили лендичи. Огромное пространство под куполом неба. Бездна, в которой рожали, любили, сражались и странствовали… бесконечно.
– О Матерь-Земля, Отец-Небо, отомстите за меня, – прошептали покрытые кровью губы. Он шептал и молился, даже когда Якса одим размашистым ударом отсек ему голову, разрубив сбоку кожаный клапан шишака.
Оставил вздрагивающее тело, опустил красный меч и принялся осматриваться.
– Юно! – крикнул он. – Юно!
Парня уже не было в лагере. Убежал, умчался из этого ужаса, едва увидев голову Югуна, слетающую с плеч. Не стал ждать смерти ненавистного врага, не оглядывался на последних вырезаемых хунгуров. Не видел, как манкурт вскакивает от тела проколотого копьем Бранко, чтобы с голыми руками броситься на Проклятых.
Не видел, как из разваленных, спутанных юрт складывают костер, на который бросают мертвых и умирающих. Как поливают его маслом, поджигают, чтобы горел он долго во славу Ессы и вечно живой Лендии.
Он убегал. В дом, где все еще находилось непогребенное тело отца. В Дубну, где попрятались по домам селяне, закрыв двери на четыре засова, где они ждали с топорами, с палками, с цепами в руках, беспокойно вслушиваясь в звуки, доносящиеся от кочевья.
А когда и Юношич запер за собой дверь отчего дома, он услышал тихий стон. Посреди хаты, на лавке, держась за деревянный стол, полусидела Коорта. Обрызганная кровью, с раной в боку и с прикрытыми бледными глазами.
19
Когда пришли сумерки, он вывез ее, перевязанную и едва живую, за село – на хунгурском коне, которого поймал, бродящего по лугам. Вывез к одинокой хибаре, той самой, где присматривал за Навоем, словно время и история совершили круг. В кожаном мешке привез все, что отыскалось в доме. Последние лепешки, мед, кашу, баклагу с квасом. Корпию, которой переложил рану на боку, прикладывая к ней жеваный хлеб с паутиной. Коорта молчала. Сидела с кровью на щеке, застывшая, словно собираясь умереть. Только когда он отодвинулся и встал в расхлябанных дверях, она протянула руку.
– Юно, куда ты?
– Иду.
– Вернись ко мне!
– Не вернусь, – сказал он глухо. – И не надейся. Отдохни, поешь и попей. А потом, если у тебя есть силы, беги. Иначе они придут по следам и убьют, как твои люди пришли за Навоем. Оставляю тебе коня.
– Юно, – простонала она, – иди ко мне!
И когда тот подошел, она в последний раз схватила его вдруг за руку, обняла, притянула и поцеловала в губы. Стояли так долго, сплетенные; наконец Юношич освободился, почти силой, ушел, оставляя ее; лишь на миг еще остановился в дверях.
– Юно, – прошептала она почти беззвучно. – Отчего это все… такое…
– Убегай! Найдут тебя.
– Ох, глупый, проклятый, какой же ты глупый! Я тебе говорила.
– Да. Я глупый. Прощай.
Он вышел, почти убегал от нее, летел в село, словно на крыльях. Должен был похоронить отца, должен был сбежать от всего этого. Но как, куда? А может… Вместе?
Не нашел он покоя и дома. Едва вышел из леса, на дорогу, увидел зарево, бьющий в небо одинокий столп огня, встающий над старыми стрехами и соломенными крышами. Даже не нужно было подходить ближе, чтобы обо всем догадаться. Сердце его прошила дрожь, ноги подогнулись. Пожар охватил не все село. Горела только одна хата. И он знал, какая именно.
Его ждали на дороге – мрачная, молчаливая толпа в сермягах, сорочках, простых кафтанах и плащах, вооруженная палками, топорами и копьями. Не двигались, не угрожали, просто загораживали проход. Бледные и серые лица – как у стрыгонов. Несколько рук показывало на него пальцами. Потому он остановился.