Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подробно изложив жене обстоятельства визита, Толстой заканчивает письмо словами: «Я нынче совсем здоров».
В автобиографии Софья Андреевна сообщает об этой поре жизни мужа: он жил весь в мире мысли, творчества и отвлеченных занятий.
Но и «о физическом своем здоровье Лев Николаевич очень заботился, упражняясь гимнастикой, поднимая гири, соблюдая пищеварение и стараясь быть как можно более на воздухе. А главное, страшно дорожил своим сном и достаточным количеством часов сна».
После встречи с Захарьиным головная боль его отпускает. Лишь несколько месяцев спустя в письме к жене, уехавшей из Ясной Поляны в Москву, он сообщает, что со времени ее отъезда не выспался ни одной ночи, и голова болит, «не мигренно, а нервно».
Таким образом, он различает у себя отдельные виды головной боли – мигренную, нервную…
Кроме физических недомоганий (точнее, наверно, – одновременно с ними), Толстого настигают порой резкие спады настроения. Возвращаются мучительные думы о бессмысленности жизни перед неизбежностью смерти. Овладев им, они рождают страх надвигающегося, скорого конца: «Мрачные мысли не дают покоя. У меня мало <осталось жизни?> – нет надежды. Как будто я не надеюсь на будущее. Предчувствие это или распущенность?»
Тяжелое настроение возвращается с новой, еще большей силой летом 1869-го, после завершения «Войны и мира».
«Он сам много думал и мучительно думал, – рассказывает Софья Андреевна про это первое после «Войны и мира» лето, – говорил часто, что у него мозг болит, что в нем происходит страшная работа; что для него все кончено, умирать пора…»
Арзамасский ужас
В начале осени того же 1869 года, по дороге в Пензенскую губернию, где намеревался прикупить имение, Толстой останавливается на ночлег в Арзамасе.
«Было 2 часа ночи, я устал страшно, хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас, такие, каких я никогда не испытывал, – пишет он жене.
– Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал, и никому не дай Бог испытать».
Подробностям чувства Толстой много позже посвятит рассказ «Записки сумасшедшего». В рассказе упомянет чисто выбеленную квадратную комнатку, в которой должен был ночевать, красный огонь свечи. Эти незначительные, кажется, подробности отзовутся вдруг во «внешнем облике» охватившего его ужаса.
«Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой комнате страшно… Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю? – Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе… Ни пензенское, ни какое именье ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе… «Да что это за глупость, – сказал я себе. – Чего я тоскую, чего боюсь». – «Меня, – неслышно отвечал голос смерти. – Я тут». Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она вот она, а ее не должно быть… Все существо мое чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее раздирание было ужасно… Я пробовал думать о том, что занимало меня: об покупке, об жене… Но все это стало ничто. Все заслонял ужас за свою погибающую жизнь… И тоска, и тоска, такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно, кажется, что смерти страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно. Как-то жизнь и смерть сливались в одно. Что-то раздирало мою душу на части и не могло разодрать… Все тот же ужас красный, белый, квадратный… Мучительно и мучительно сухо и злобно, ни капли доброты я в себе не чувствовал, а только ровную, спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало… Молиться: вспомнил я. Я давно, лет двадцать не молился и не верил ни во что… Я стал креститься и кланяться в землю, оглядываясь и боясь, что меня увидят… Как будто это развлекло меня, развлек страх, что меня увидят. И я лег, но стоило мне лечь и закрыть глаза, как опять то же чувство ужаса толкнуло, подняло меня. Я не мог больше терпеть… велел закладывать, и мы поехали. На воздухе и в движении стало лучше. Но я чувствовал, что что-то новое осело мне в душу и отравило всю прежнюю жизнь».
Со слов Толстого, пережитое им в ту осеннюю ночь получит выразительное наименование «арзамасский ужас». Среди полного благополучия – болезненный приступ страха, отчаяния, пылающие, как раскаленные угли, вопросы, на которые смятенный ум не в силах ответить.
«Я живу, жил, я должен жить, и вдруг смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь?..»
А он заботится о прибавлении имения, когда не ведает, зачем живет!..
Знаем: такие мысли мучили Толстого и прежде. За десять лет до ночлега в Арзамасе смерть брата так же привела его в отчаяние от непонимания смысла жизни перед лицом неизбежной смерти. Но тогда эти мысли не были так сфокусированы во времени, в «ужасе», как в памятную арзамасскую ночь. Тогда они как бы растворились в исканиях еще не вполне определившегося Толстого на литературном, семейном, хозяйственном поприщах. А про «арзамасский ужас» Толстой скажет: «это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня то, что считается совершенным счастьем».
«Арзамасский ужас» – потрясение, но, быть может, необходимое потрясение. Настигая человека, он открывает перед ним иную, чем прежде, систему мышления, иную систему оценок, преображает прежний, привычный образ мира, представления о том, что и как должно происходить в нем. В «арзамасском ужасе» фокусируется «страшная» (определит Толстой) внутренняя работа «перестановки всех оценок доброго и злого». Потрясение это дается не каждому: большинство из нас благополучно проживает жизнь, не задумываясь над вопросом, который, полагает Толстой, должен ставить перед собой постоянно, из дня в день, во всяком своем замысле и поступке решать каждый человек на земле: «Зачем я живу?» (и, соответственно: «Как мне жить?»).
Через десять лет после арзамасской ночи Толстой расскажет в «Исповеди», как, имея «со всех сторон то, что считается совершенным счастьем», прятал шнурок, чтобы не повеситься, и не ходил с ружьем на охоту, чтобы не застрелиться.
Прежде чем встретить это в «Исповеди» и про шнурок, и про ружье прочитаем в «Анне Карениной» – в смятенных исканиях