Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я решила, что это воск. Представила, как он стекает по свече, как застывает на холоде, как легко меняет форму жарким днем даже без нагревания на огне. Тонкая пленка того же вещества покрывала волосы, лиф и туфли — на лифе пленка была желтой, а на туфлях красной.
Не камень, не бронза, не фарфор. Только воск. Такой нестойкий. Дешевый.
И что месье Дега имел в виду, одевая статуэтку в настоящую одежду и приделывая ей настоящие волосы? Этот парик был сделан из кос, которые продала голодающая девушка? Или из локонов мертвой?
Жалкое кукольное тело — тощие ноги, слишком большие локти и колени, жгуты мускулов, тянущиеся по бедрам и по ключицам — больше не походило на мое. Но лицо… низкий лоб, обезьянья челюсть, широкие скулы, маленькие полузакрытые глаза. Я как будто смотрела на себя в зеркало. Единственное, на что хватило милосердия месье Дега — он спрятал мои зубы.
Что же за историю души и тела месье Дега пытался рассказать на этот раз? О чем я думала, стоя в четвертой позиции долгие часы? Я мечтала о сцене, о месте во второй линии кордебалета, о добром слове мадам Доминик. У меня ныли мышцы и урчало в животе, я мечтала, чтобы четыре часа скорее прошли, чтобы дома для меня нашелся кусочек колбасы. Но я стояла неподвижно, думая о славе, представляя себе балерину, нарисованную пастелью и мелками или даже маслом. А потом он сказал, что это будет статуэтка, и я совсем размечталась. Я представляла себе Марию Тальони, раскинувшую крылья, парящую над землей.
Я посмотрела в лицо статуэтки и увидела гордость, мечты и желания. Подбородок у нее был поднят, но это ошибка — с таким лицом ей не на что надеяться. Уродливым, обезьяньим лицом. Я отвернулась, чувствуя спиной взгляд маленьких полузакрытых глаз.
Месье Дега не смотрел на меня и не интересовался моим мнением. Он глубоко погрузился в свои мысли. Я пожалела, что пришла.
Наконец он повернулся ко мне и сказал:
— Возможно. Возможно.
Он внимательно смотрел на позу статуэтки, позу, в которой я стояла так долго — ноги в четвертой позиции, руки сжаты за спиной.
— Не будете ли так любезны?
Я сбросила шаль и, зная, как он нетерпелив, оставила ее лежать на полу. Я быстро встала в точности так, как раньше. Мадам Доминик говорила, что памятью обладает не только разум.
Он просиял и чуть не захлопал в ладоши, но потом остановился.
— Нет. Вы больше не похожи ни на сильфиду, ни на крыску.
Он коснулся моего плеча, и в этом прикосновении я почувствовала сожаление. Ему жаль было, что девочки становятся женщинами, что мужчины начинают горбиться и опираться на трости, что цветы вянут, а деревья сбрасывают листья. Изящная детская спина, которую потянулся потрогать месье Лефевр больше года назад, исчезла. Вместе с ней исчез и интерес месье Дега ко мне. Ему нужны были душа и тело маленькой танцовщицы четырнадцати лет.
— Но ведь наброски не изменились, — сказала я.
Он поправил очки, открыл блокнот, и я узнала его прошлогодние рисунки.
Я хватаюсь за железную решетку, трясу ее, но она держится крепко. Вырвать ее не проще, чем разобрать кирпичный пол под ногами. Месье Лефевр — мой покровитель. У меня нет другого пути, особенно теперь, без Антуанетты.
Я хочу спрятать лицо в ладони, завыть, оплакать себя, Антуанетту, всех женщин Парижа. Почему мы вынуждены делать то, что хотят мужчины, почему мы прокладываем себе путь в жизни своим телом? За все приходится платить. Но согласилась бы со мной Антуанетта или сказала бы, что нет никакой платы — есть только то, во что ты сама хочешь верить? Я перевожу взгляд с одного тюремщика со скучающим лицом на другого, который вертит в пальцах пуговицу. Как считают они? Стоит ли девушке удовольствоваться тем, сколько готов дать за ее тело мужчина? Смогу ли я перестать думать об этом? Смогу ли перестать жалеть, что Антуанетта оказалась там, где оказалась? Научусь ли я спать по понедельникам?
Я смотрю на посетителей — вытянутые лица, морщинистые руки. Задается ли кто-то из них такими же вопросами? Зачем становиться проституткой? Зачем красть семьсот франков, особенно если после этого придется скрываться и бежать от всего, что ты любишь? От Шарлотты, от маман, от меня? Я закрываю лицо руками. Что она оставила здесь? Самовлюбленную Шарлотту? Пьющую маман? Меня?
Я зову человека, которого она любит, убийцей, хладнокровным мясником. Но это же правда. Я сглатываю, как научилась делать рядом с месье Лефевром — это позволяет избавиться от подступающих слез. Нужно просто начать думать о чем-то другом. О лавровых венках на ковре, о его розовой лысине. Глаза у меня сухие. Я складываю руки на коленях. В среду, когда Антуанетта попала в Сен-Лазар, в газетах написали, что какой-то парень признался в убийстве вдовы Юбер и поклялся, что Эмиль Абади ему помогал.
Мне нравится серое шелковое платье, которое на мне сегодня. Хотя, открывая обвязанную лентами коробку, которую протянул мне месье Лефевр, я надеялась на нечто другое. Не такое роскошное, конечно, как у дам в Опере, но, может быть, с вырезом поглубже, с кусочком кружева, с розеткой. Но мое платье строгое, серое, с высоким воротничком. Дочь банкира могла бы отправиться в таком на мессу. Возгордившаяся сестра проститутки — навестить ее в тюрьме. Я знаю, что не смогла скрыть разочарования, увидев содержимое коробки, и лицо мое потускнело. И сразу почувствовала холодок.
— Ты еще девочка, — сказал месье Лефевр.
— Мне пятнадцать.
— Неблагодарная девочка.
Я прикусила губу, хотя прикусить следовало язык. Когда рядом оказывался какой-то ценитель Оперы, Перо немедленно надувала губки. Когда я попыталась рассказать, что месье Лефевр вовсе не художник, Бланш закатила глаза:
— А что, розы у твоих ног ничего не стоят? Скажи ему, что я не такая недотрога.
Я погладила прохладный гладкий шелк.
— Такой мягкий. — Головы я старалась не поднимать, но все же посмотрела на месье Лефевра. — Я никогда не думала, что у меня будет такая красивая вещь.
— Ты одета кое-как. Пуговиц не хватает, ворот надорван, белье поношенное или его вовсе нет. Это просто неприлично, — грубо заявил он. Как будто я сидела вечерами, отрывала пуговицы и дергала завязки, пока они не износятся до полупрозрачности. Специально для того, чтобы ему стало