Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Василь Ликсеич… за-ради Христа… Вы забыли, ваша лошадь таки осталась под крыльцом… папаша заедут… Ах, не надо!
Через полчаса он вышел из избы, отвел лошадь во двор,поставил ее под навес, снял с нее уздечку, задал ей мокрой накошенной травы изтелеги, стоявшей посреди двора, и вернулся, глядя на спокойные звезды врасчистившемся небе. В жаркую темноту тихой избы все еще заглядывали с разныхсторон слабые, далекие зарницы. Она лежала на нарах, вся сжавшись, уткнувголову в грудь, горячо наплакавшись от ужаса, восторга и внезапности того, чтослучилось. Он поцеловал ее мокрую, соленую от слез щеку, лег навзничь и положилее голову к себе на плечо, правой рукой держа папиросу. Она лежала смирно,молча, он, куря, ласково и рассеянно приглаживал левой рукой ее волосы,щекотавшие ему подбородок… Потом она сразу заснула. Он лежал, глядя в темноту,и самодовольно усмехался: «А папаша в город уехали…» Вот тебе и уехали!Скверно, он все сразу поймет – такой сухонький и быстрый старичок в серенькойподдевочке, борода белоснежная, а густые брови еще совсем черные, взгляднеобыкновенно живой, говорит, когда пьян, без умолку, а все видит насквозь…
Он без сна лежал до того часа, когда темнота избы сталаслабо светлеть посередине, между потолком и полом. Повернув голову, он виделзеленовато белеющий за окнами восток и уже различал в сумраке угла над столомбольшой образ угодника в церковном облачении, его поднятую благословляющую рукуи непреклонно грозный взгляд. Он посмотрел на нее: лежит, все так жесвернувшись, поджав ноги, все забыла во сне! Милая и жалкая девчонка…
Когда в небе стало совсем светло и петух на разные голосастал орать за стеной, он сделал движение подняться. Она вскочила и, полусидябоком, с расстегнутой грудью, со спутанными волосами, уставилась на него ничегоне понимающими глазами.
– Степа, – сказал он осторожно. – Мне пора.
– Уж едете? – прошептала она бессмысленно.
И вдруг пришла в себя и крест-накрест ударила себя в грудьруками:
– Куда ж вы едете? Как же я теперь буду без вас? Что ж мнетеперь делать?
– Степа, я опять скоро приеду…
– Да ведь папаша будут дома, – как же я вас увижу! Я быв лес за шоссе пришла, да как же мне отлучиться из дому?
Он, стиснув зубы, опрокинул ее навзничь. Она широкоразбросила руки, воскликнула в сладком, как бы предсмертном отчаянии: «Ах!»
Потом он стоял перед нарами, уже в поддевке, в картузе, скнутом в руке, спиной к окнам, к густому блеску только что показавшегосясолнца, а она стояла на нарах на коленях и, рыдая, по-детски и некрасивораскрывая рот, отрывисто выговаривала:
– Василь Ликсеич… за-ради Христа… за-ради самого ЦаряНебесного, возьмите меня замуж! Я вам самой последней рабой буду! У порогавашего буду спать – возьмите! Я бы и так к вам ушла, да кто ж меня так пустит!Василь Ликсеич…
– Замолчи, – строго сказал Красильщиков. – На дняхприеду к твоему отцу и скажу, что женюсь на тебе. Слышала?
Она села на ноги, сразу оборвав рыдания, тупо раскрыламокрые лучистые глаза:
– Правда?
– Конечно, правда.
– Мне на Крещенье уж шестнадцатый пошел, – поспешносказала она.
– Ну вот, значит, через полгода и венчаться можно…
Воротясь домой, он тотчас стал собираться и к вечеру уехална тройке на железную дорогу. Через два дня он был уже в Кисловодске.
5 октября 1938
Я был тогда уже не первой молодости, но вздумал учитьсяживописи, – у меня всегда была страсть к ней, – и, бросив свое имениев Тамбовской губернии, провел зиму в Москве: брал уроки у одного бездарного, нодовольно известного художника, неопрятного толстяка, отлично усвоившего себевсе, что полагается: длинные волосы, крупными сальными кудрями закинутые назад,трубка в зубах, бархатная гранатовая куртка, на башмаках грязно-серыегетры, – я их особенно ненавидел, – небрежность в обращении,снисходительное поглядывание прищуренными глазами на работу ученика и это какбы про себя:
– Занятно, занятно… Несомненные успехи…
Жил я на Арбате, рядом с рестораном «Прага», в номерах «Столица».Днем работал у художника и дома, вечера нередко проводил в дешевых ресторанах сразными новыми знакомыми из богемы, и молодыми, и потрепанными, но одинаковоприверженными бильярду и ракам с пивом… Неприятно и скучно я жил! Этотженоподобный, нечистоплотный художник, его «артистически» запущенная,заваленная всякой пыльной бутафорией мастерская, эта сумрачная «Столица»… Впамяти осталось: непрестанно валит за окнами снег, глухо гремят, звонят поАрбату конки, вечером кисло воняет пивом и газом в тускло освещенном ресторане…Не понимаю, почему я вел такое жалкое существование, – был я тогда далеконе беден.
Но вот однажды в марте, когда я сидел дома, работаякарандашами, и в отворенные фортки двойных рам несло уже не зимней сыростьюмокрого снега и дождя, не по-зимнему цокали по мостовой подковы и как будтомузыкальнее звонили конки, кто-то постучал в дверь моей прихожей. Я крикнул:кто там? – но ответа не последовало. Я подождал, опять крикнул – опятьмолчание, потом новый стук. Я встал, отворил: у порога стоит высокая девушка всерой зимней шляпке, в сером прямом пальто, в серых ботиках, смотрит в упор,глаза цвета желудя, на длинных ресницах, на лице и на волосах под шляпкойблестят капли дождя и снега; смотрит и говорит:
– Я консерваторка, Муза Граф. Слышала, что вы интересныйчеловек, и пришла познакомиться. Ничего не имеете против?
Довольно удивленный, я ответил, конечно, любезностью:
– Очень польщен, милости прошу. Только должен предупредить,что слухи, дошедшие до вас, вряд ли правильны: ничего интересного во мне,кажется, нет.
– Во всяком случае, дайте мне войти, не держите меня переддверью, – сказала она, все так же прямо смотря на меня. – Польщены,так принимайте.
И, войдя, стала, как дома, снимать перед моим серо-серебристым,местами почерневшим зеркалом шляпку, поправлять ржавые волосы, скинула ибросила на стул пальто, оставшись в клетчатом фланелевом платье, села на диван,шмыгая мокрым от снега и дождя носом, и приказала:
– Снимите с меня ботики и дайте из пальто носовой платок.
Я подал платок, она утерлась и протянула мне ноги.
– Я вас видела вчера на концерте Шора, – безразличносказала она.
Сдерживая глупую улыбку удовольствия и недоумения, –что за странная гостья! – я покорно снял один за другим ботики. От нее ещесвежо пахло воздухом, и меня волновал этот запах, волновало соединение еемужественности со всем тем женственно-молодым, что было в ее лице, в прямыхглазах, в крупной и красивой руке, – во всем, что оглянул и почувствоваля, стаскивая ботики из-под ее платья, под которым округло и полновесно лежалиее колени, видя выпуклые икры в тонких серых чулках и удлиненные ступни воткрытых лаковых туфлях.