Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– То есть, что вы понимаете?
И тотчас, тоже бесшумно, тоже в валенках, с шалью на плечах,вышла из спальни, прилегавшей к кабинету, Муза.
– Вы с ружьем, – сказала она. – Если хотитестрелять, то стреляйте не в него, а в меня.
И села на другой диван, напротив.
Я посмотрел на ее валенки, на колени под серой юбкой, –все хорошо было видно в золотистом свете, падавшем из окна, – хотел крикнуть:«Я не могу жить без тебя, за одни эти колени, за юбку, за валенки готов отдатьжизнь!»
– Дело ясно и кончено, – сказала она. – Сценыбесполезны.
– Вы чудовищно жестоки, – с трудом выговорил я.
– Дай мне папиросу, – сказала она Завистовскому. Онтрусливо сунулся к ней, протянул портсигар, стал по карманам шарить спичек…
– Вы со мной говорите уже на «вы», – задыхаясь, сказаля, – вы могли бы хоть при мне не говорить с ним на «ты».
– Почему? – спросила она, подняв брови, держа на отлетепапиросу.
Сердце у меня колотилось уже в самом горле, било в виски. Яподнялся и, шатаясь, пошел вон.
17 октября 1938
Ах, как давно я не был там, сказал я себе. С девятнадцатилет. Жил когда-то в России, чувствовал ее своей, имел полную свободу разъезжатькуда угодно, и не велик был труд проехать каких-нибудь триста верст. А все неехал, все откладывал. И шли и проходили годы, десятилетия. Но вот уже нельзябольше откладывать: или теперь, или никогда. Надо пользоваться единственным ипоследним случаем, благо час поздний и никто не встретит меня.
И я пошел по мосту через реку, далеко видя все вокруг вмесячном свете июльской ночи.
Мост был такой знакомый, прежний, точно я его видел вчера:грубо-древний, горбатый и как будто даже не каменный, а какой-то окаменевший отвремени до вечной несокрушимости, – гимназистом я думал, что он был ещепри Батые. Однако о древности города говорят только кое-какие следы городскихстен на обрыве под собором да этот мост. Все прочее старо, провинциально, неболее. Одно было странно, одно указывало, что все-таки кое-что изменилось насвете с тех пор, когда я был мальчиком, юношей: прежде река была не судоходная,а теперь ее, верно, углубили, расчистили; месяц был слева от меня, довольнодалеко над рекой, и в его зыбком свете и в мерцающем, дрожащем блеске водыбелел колесный пароход, который казался пустым, – так молчалив онбыл, – хотя все его иллюминаторы были освещены, похожи на неподвижныезолотые глаза и все отражались в воде струистыми золотыми столбами: пароход точнона них и стоял. Это было и в Ярославле, и в Суэцком канале, и на Ниле. В Париженочи сырые, темные, розовеет мглистое зарево на непроглядном небе, Сена течетпод мостами черной смолой, но под ними тоже висят струистые столбы отражений отфонарей на мостах, только они трехцветные: белое, синее, красное – русскиенациональные флаги. Тут на мосту фонарей нет, и он сухой и пыльный. А впереди,на взгорье, темнеет садами город, над садами торчит пожарная каланча. Боже мой,какое это было несказанное счастье! Это во время ночного пожара я впервыепоцеловал твою руку и ты сжала в ответ мою – я тебе никогда не забуду этоготайного согласия. Вся улица чернела от народа в зловещем, необычном озарении. Ябыл у вас в гостях, когда вдруг забил набат и все бросились к окнам, а потом закалитку. Горело далеко, за рекой, но страшно жарко, жадно, спешно. Там густовалили черно-багровым руном клубы дыма, высоко вырывались из них кумачныеполотнища пламени, поблизости от нас они, дрожа, медно отсвечивали в куполеМихаила-архангела. И в тесноте, в толпе, среди тревожного, то жалостливого, торадостного говора отовсюду сбежавшегося простонародья, я слышал запах твоихдевичьих волос, шеи, холстинкового платья – и вот вдруг решился, взял, замирая,твою руку…
За мостом я поднялся на взгорье, пошел в город мощенойдорогой.
В городе не было нигде ни единого огня, ни одной живой души.Все было немо и просторно, спокойно и печально – печалью русской степной ночи,спящего степного города. Одни сады чуть слышно, осторожно трепетали листвой отровного тока слабого июльского ветра, который тянул откуда-то с полей, ласководул на меня. Я шел – большой месяц тоже шел, катясь и сквозя в черноте ветвейзеркальным кругом; широкие улицы лежали в тени – только в домах направо, докоторых тень не достигала, освещены были белые стены и траурным глянцемпереливались черные стекла; а я шел в тени, ступал по пятнистомутротуару, – он сквозисто устлан был черными шелковыми кружевами. У неебыло такое вечернее платье, очень нарядное, длинное и стройное. Ононеобыкновенно шло к ее тонкому стану и черным молодым глазам. Она в нем былатаинственна и оскорбительно не обращала на меня внимания. Где это было? Вгостях у кого?
Цель моя состояла в том, чтобы побывать на Старой улице. И ямог пройти туда другим, ближним путем. Но я оттого свернул в эти просторныеулицы в садах, что хотел взглянуть на гимназию. И, дойдя до нее, опятьподивился: и тут все осталось таким, как полвека назад; каменная ограда,каменный двор, большое каменное здание во дворе – все также казенно, скучно,как было когда-то, при мне. Я помедлил у ворот, хотел вызвать в себе грусть,жалость воспоминаний – и не мог: да, входил в эти ворота сперва стриженный подгребенку первоклассник в новеньком синем картузе с серебряными пальмочками надкозырьком и в новой шинельке с серебряными пуговицами, потом худой юноша всерой куртке и в щегольских панталонах со штрипками; но разве это я?
Старая улица показалась мне только немного уже, чем казаласьпрежде. Все прочее было неизменно. Ухабистая мостовая, ни одного деревца, пообе стороны запыленные купеческие дома, тротуары тоже ухабистые, такие, чтолучше идти срединой улицы, в полном месячном свете… И ночь была почти такая же,как та. Только та была в конце августа, когда весь город пахнет яблоками,которые горами лежат на базарах, и так тепла, что наслаждением было идти водной косоворотке, подпоясанной кавказским ремешком… Можно ли помнить эту ночьгде-то там, будто бы в небе?
Я все-таки не решился дойти до вашего дома. И он, верно, неизменился, но тем страшнее увидать его. Какие-то чужие, новые люди живут в немтеперь. Твой отец, твоя мать, твой брат – все пережили тебя, молодую, но в свойсрок тоже умерли. Да и у меня все умерли; и не только родные, но и многие,многие, с кем я, в дружбе или приятельстве, начинал жизнь, давно ли начинали иони, уверенные, что ей и конца не будет, а все началось, протекло и завершилосьна моих глазах, – так быстро и на моих глазах! И я сел на тумбу возлекакого-то купеческого дома, неприступного за своими замками и воротами, и сталдумать, какой она была в те далекие, наши с ней времена: просто убранные темныеволосы, ясный взгляд, легкий загар юного лица, легкое летнее платье, подкоторым непорочность, крепость и свобода молодого тела… Это было начало нашейлюбви, время еще ничем не омраченного счастья, близости, доверчивости,восторженной нежности, радости…