Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лев, принявший мусульманство и одновременно обожавший русского царя, был, как мне казалось, близок моему двоюродному деду — социалисту, боготворившему императора Франца-Иосифа.
Лолек много рассказывал и о 1920-х годах, этом времени ожиданий, когда практически у каждого имелось немало идей на предмет переустройства мира и когда могло, казалось, случиться все, что угодно, — а когда «что угодно» случилось на самом деле, все друзья Лолека и мои родственники неожиданно оказались в западне. Но в своих рассказах Лолек ухитрился представить мне первую половину XX века как цепь веселых историй, как последовательность совершенно удивительных приключений, в которые оказывались замешаны и он сам, и его многочисленные друзья, а также его старший брат Янек, которого все звали «Быком», поскольку он был невероятно силен. А потом он рассказал мне, как пытался убедить этого Янека, моего родного деда, перейти вместе с ним границу, чтобы, пока не поздно, оказаться в Швейцарии. «Понимаешь, у твоего деда была семья, — сказал Лолек. — Вот он и не решался оставить их, не забрав с собой. Но что ему стоило уйти со мной, а потом уже выписать их к себе?»
Чувство юмора у моего двоюродного деда — а это был особенный юмор, каким отличались только жители Вены, — было способно превратить даже душераздирающее повествование о бегстве от нацистов в нечто, весьма похожее на выкрутасы знаменитых американских комиков братьев Маркс. Я был готов без конца выслушивать историю о том, как его подруга спряталась на балконе, когда гестаповцы ворвались в ее квартиру, затем, пока они проводили обыск в одной комнате, зашла с балкона в другую, а потом — наоборот, и в результате чудом осталась на свободе! «Ты все же должен понимать, — говорил мне Лолек с улыбкой, как бы посмеиваясь над этой ситуацией, — что это все вовсе не смешно: ведь если бы она попала им в лапы, они бы ее убили».
Когда летом 1994 года Лолек умер, эта своеобычная культура его родной австрийской Галицин и Вены конца XIX века ушла для меня навсегда. Ведь то, что он вообще выжил в ту эпоху, было невероятной случайностью — можно сказать, что ему просто повезло. Например, он получил австрийский паспорт в 1919 году, когда империя Габсбургов развалилась; а мой дед Янек, хотя они были родные братья и жили в одном и том же городе, получил уже польский паспорт. Из-за этого Янека в 1942 году отправили в Аушвиц, а Лолек смог спастись и даже добрался до Нью-Йорка.
Я, подобно другим детям евреев (да и неевреев тоже), рос, без конца представляя себе в своих фантазиях, как бы я вернулся назад на машине времени и смог бы все же перехитрить, обмануть нацистов. У Льва Нусимбаума хватило смелости и сил прожить подобную фантазию до самого конца. Когда большевики захватили Баку, они с отцом умудрились бежать оттуда и вместе с караваном верблюдов странствовали по пустыням Туркестана и по просторам Персии. Позже Льву удалось ускользнуть от большевиков, притворившись одним из них; затем он пересек всю Европу и в 1923 году, в последние дни существования Османской империи, принял ислам в посольстве этой империи в Берлине. Все эти события случились в его жизни еще до того, как ему исполнилось восемнадцать лет, — и это лишь начало его приключений.
Однако для меня куда существеннее, несравненно интереснее, чем все его спасительные побеги, чем любые перемены его облика, то, что на протяжении всей своей жизни он отказывался играть роль, которую ему так желали навязать всевозможные идеологи XX века. Ведь после Первой мировой войны большинство евреев в Германии всеми силами старались ассимилироваться, а Лев делал все возможное, лишь бы выделиться на общем фоне как лицо постороннее, чтобы предстать чужаком. Он всегда одевался в свободно ниспадавшие, просторные одежды, носил тюрбан, хотя вращался среди завсегдатаев модных кофеен в Берлине и Вене. Правда, усвоенная им роль храброго воина пустыни в конечном счете сыграла с ним самим злую шутку. Он предпочел остаться в Европе, не стремясь использовать представлявшиеся ему возможности для спасения: ведь он мог переехать в Нью-Йорк, найти там приют у богатых родственников жены. Даже когда из оккупированной нацистами Вены ему удалось вырваться в Северную Африку, он предпочел вернуться домой, в самый центр фашистской Европы, словно существовала некая удивительная сила притяжения, удерживавшая его в орбите тех самых сил, которые стремились его уничтожить.
К своему тридцатилетию Лев уже опубликовал шестнадцать книг, большая часть которых стали бестселлерами в разных странах мира, а одна была признана подлинным литературным шедевром. Но истинный его дар заключался в умении создавать облик, переменчивый, как Протей: ведь до самой своей смерти в 1942 году Лев водил за нос большинство представителей фашистского истеблишмента, пускаясь на все более смелые хитрости и уловки, словно вор, проникший на бал-маскарад.
Столкнувшись с притеснениями со стороны как коммунистического, так и нацистского режима, Лев сумел выжить, лишь противопоставив грубой силе силу собственного воображения. Он ухитрился одновременно пребывать в обличье еврея, мусульманина и немца, однако, надевая на себя одну из этих личин, он никогда не отбрасывал остальные две — он упорно не желал быть зачисленным в какую бы то ни было категорию, носить какое бы то ни было клеймо. Он был бестия и обольститель, однако ни разу не проявил себя как аферист, как мошенник, пусть его в этом и обвиняли. Он был идеологическим Гудини[12], он стал, если так можно выразиться, религиозным и расовым трансвеститом, преодолевшим границы между религиями и расами в эпоху, когда именно раса и религия были застывшими, фиксированными понятиями, столь же определенными, как смертный приговор.
Непреходящее очарование старинных бумаг, этих свидетелей времени, хранимых в картонных коробках, в гардеробах, в ящиках комодов, всякий раз поражало меня, пока я искал сведения о Льве. За четыре года розысков мне удалось обнаружить более трехсот его частных писем, не известных другим исследователям; удалось найти несколько его неопубликованных рукописей; отыскал я и рукопись воспоминаний, написанных его берлинским однокашником. Однако главной находкой оказались его предсмертные дневники. Эти шесть исписанных мелким почерком тетрадей, это заключительное повествование Льва о себе самом — хаотичное, неорганизованное, эпическое, оно тем не менее позволило мне получить достаточно четкое представление о его жизни.
Письма его обнаружились на вилле в пригороде Милана, где пролежали пять десятилетий. Это продолжавшаяся три года переписка между Львом Нусимбаумом и Пимой Андреэ[13], светской львицей эпохи Муссолини. Пима, узнав о том, что Эсад-бей, писатель, которого она обожала, живет в Италии в стесненных обстоятельствах, без куска хлеба, без необходимых ему лекарств, сама написала ему. Его книги она любила за своеобычные взгляды на монархию, за нелюбовь к сталинской России, и именно поэтому порекомендовала ему прочесть книги… Курбана Саида, не подозревая, что Курбан Саид и Эсад-бей — одно и то же лицо. В то время у него не было ни гроша за душой, он был серьезно болен, а законы военного времени заставили итальянскую тайную полицию держать его под домашним арестом. Пима выслала ему денег.