Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько лет подряд, между 1939 и 1942 годами, Пима попросту помогала Льву выжить. Что еще важнее, она завязала с ним переписку, которая превратилась во взаимную «интеллектуальную влюбленность» и стала для него последней дружбой, последней нитью, связующей его с внешним миром. Правда, Пима была еще менее уравновешенной натурой, чем сам Лев, и, несмотря на то, что он ничего от нее не скрывал, он ни разу не проговорился ей о своем происхождении. Влиятельная дама из немецко-итальянской семьи, Пима держала салон, к которому принадлежал целый ряд тогдашних ведущих интеллектуалов — фашистов и нацистов, в том числе и из Америки, таких, как Эзра Паунд, и члены семьи самого Муссолини, причем иногда они даже жили на ее вилле в Рапалло.
Пима написала Муссолини, ходатайствуя за Льва. Писала она и еще одному человеку, которого Лев называл «мистер Эзра», и этот второй адресат обещал сделать все, что в его силах, дабы помочь товарищу по перу. 22 июня 1942 года, в одном из самых странных писем за весь период их переписки, Лев взволнованно писал Пиме: «А государственные инстанции вдруг вспомнили обо мне. Через три недели, всего лишь через три недели, я снова получу от них какие-то деньги, если, конечно, доживу до этого. Ведь я, несмотря ни на что, все же хочу жить. Мы, конечно, в скором времени победим в этой воине, и вот тогда я уже определенно, первым делом приеду к вам с визитом — иного я себе просто не представляю. Ах, победа будет такой восхитительной!»
В этом письме «мы» означает — нацистская Германия.
Но сколь бы захватывающими ни оказались для меня все эти письма и документы, ничуть не менее удивительными были люди, с которыми мне доводилось встречаться, пока я изучал жизнь моего героя. Среди них баронесса Эренфельс, к которой я отправился на свидание в замок Лихтенау. Это не та баронесса, что взяла себе, как мне сообщили в Вене, псевдоним Курбан Саид: та была второй женой барона Эренфельса. Нынешняя же баронесса, третья жена барона, поведала мне историю собственной жизни, а потом отвела меня в помещение в одной из башен замка, в подвал, заваленный до потолка фамильными документами и фотографиями…
Позже, когда я вернулся в США, мне удалось встретиться с Питером Вирэком, отец которого, Джордж Сильвестр Вирэк, был «нью-йоркским другом» Льва и его соавтором. Кроме того, Вирэк-старший, по-видимому, первым из американских журналистов взял интервью у Гитлера.
Фанатичный германофил, он впоследствии пытался пропагандировать свою идею, что можно быть приверженцем нацизма, оставаясь филосемитом. При этом он ссылался на то, что сам поддерживал отношения как с Гитлером, так и различными «неарийцами» типа Зигмунда Фрейда. В конце концов Вирэка даже посадили в американскую тюрьму как нацистского агента. Яркие, противоречивые натуры, подобные Вирэку, — живое свидетельство царившего в ту эпоху смятения в умах. Вспомним хотя бы то, что один из ведущих американских журналов в 1931 году в качестве своих главных авторов называл таких, мягко говоря, разных писателей, как Лев Нусимбаум, Ленард Вулф, Йозеф Геббельс и Томас Манн…
Необходимо упомянуть и женщину, передавшую мне удивительные записные книжки Курбана Саида и саму по себе совершенно удивительную. Побывав в Позитано, на могиле Льва, над которой установлен белый мраморный пилон с мраморной же чалмой наверху, так что кажется, будто стоишь перед очень худым, изможденным человеком в восточном головном уборе, я в очередной раз отправился в Вену. Там я пытался разыскать, хотя и без особых надежд на удачу, последнего издателя и редактора Льва Нусимбаума — Терезу Киршнер. В 1930-х годах она была «арийским» секретарем издательства, принадлежавшего «неарийцам», а когда ее хозяевам-евреям пришлось бежать из страны, чтобы спасти свою жизнь, она купила у них издательство за одну тридцатую его стоимости.
Один из знатоков германского исламизма, с которым мне удалось побеседовать в Берлине, упомянул, что она живет в Вене, однако, по его впечатлениям, фрау Киршнер (которая теперь носила фамилию покойного мужа — Мёгле) оберегала свое прошлое и не желала обсуждать его с кем бы то ни было.
Фрау Мёгле не значилась в телефонном справочнике, но я просто пришел по тому адресу, где прежде помещалось ее издательство, и в списке жильцов у входа в подъезд нашел фамилию Мёгле, а под ней — логотип издательства, которое она переименовала в 1940 году в «Терезе Киршнер Ферлаг». Я решил не звонить к ней в квартиру, а отправился к себе в номер, чтобы написать ей на бланке гостиницы, подчеркнув, что меня интересует лишь некий автор по имени Эсад-бей и, соответственно, любые ее воспоминания, связанные с ним самим и его произведениями. Я отправил это письмо с посыльным. Спустя всего двадцать минут, когда я пил кофе в фойе гостиницы, меня подозвал к телефону консьерж: с вами хочет поговорить некая фрау Тереза Мёгле, сказал он. Я пригласил ее пообедать со мной в ресторане, изо всех сил стараясь правильно говорить по-немецки.
В лице фрау Мёгле было что-то орлиное. Ей уже исполнилось девяносто шесть лет, однако она выглядела гораздо моложе своего возраста и говорила о своих авторах как старая учительница, которая вспоминает учеников из давно выпущенного класса. Большинство их были евреями, и уже в первые несколько недель после аншлюса они бежали из Вены, а вот издательство еще в течение двух лет продолжало получать доходы от продажи их книг. Фрау Мёгле говорила об их неожиданном отъезде с каким-то странным негодованием: «Один автор взял да уехал, ничего не сказав, просто снялся с места и пропал, а мне еще пришлось возиться с его делами».
Выяснилось, что память у фрау Мёгле удивительная, она точно помнила лица конкретных людей, названия их рукописей, выплаченные денежные суммы. Ее воспоминания о послевоенном времени перемежались рассказами о пожертвованиях, которые она сделала в счет различных обществ помощи африканским детям. «Я ничего дурного не делала, — беспрестанно повторяла она, — понимаете, я хороший человек, я спасала людей, я стольких спасла, мне пришлось для них так много сделать, я не могла видеть людские страдания». Наконец, разговор о той обременительной задаче по присмотру за делами бежавших из страны авторов-евреев снова вывел нас на Эсад-бея.
К этому времени мы уже шли по улице в сторону квартиры фрау Мёгле, к бывшему офису ее издательства. «Волшебно написано, это действительно одна из его лучших вещей», — сказала она об «Али и Нино», а когда мы вошли к ней в квартиру, спросила, не читал ли я еще один роман, который он написал под псевдонимом Курбан Саид. Он называется «Ничего не понимавший про любовь». Я признался, что даже названия такого не слышал.
Лукаво взглянув на меня, она встала и вышла в соседнюю комнату. Я решил было, что она собралась показаться передо мной в очередном своем меховом манто из морского котика — она уже успела продемонстрировать мне несколько шуб различного покроя, — однако она вернулась с перевязанной голубой ленточкой стопкой из шести записных книжек в кожаных переплетах. Она положила их передо мной и развязала ленту. «Я хранила их у себя в шкафу более пятидесяти лет. Я могла бы получить за них целое состояние, но я не алчный человек, так же, как я и не дурной человек, верно?»
Я взял первую записную книжку в обложке из коричневой кожи с глубоким тиснением. На первой, пожелтевшей, ломкой страничке сверху было написано детским почерком — «Курбан Саид». А чуть ниже: «Der Mann, der nichts von der Liebe verstand», то есть «Тот, кто ничего не понимал про любовь». Еще ниже — «Роман. Книга первая». Я прочел вслух по-немецки первое предложение, написанное неуклюжими каракулями: