Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С этим ещё можно жить, — шептала Мэг, поглаживая плачущую девочку по голове. — Матушку ты потеряла давно, отец тебя забыл, так что, считай, ты-то своё отгоревала. А что видела недавно — это война, милая, в ней всегда самых слабых убивают. Это война… Главное — сама живая. Очень уж это было бы не по-божески — невинной погибнуть, хоть и так случается. А гляди-ка — тебя даже не тронули, хвала Аллаху и Иисусу…
— По… по… по-че… тог-д-да… д-д-дру-угих?
От тепла нянюшкиного тела, ощущения, наконец, безопасности, исходящей от прочных, окружающих со всех сторон и кажущихся такими надёжными стен каморки, ледяное кольцо на горле оттаивало, позволив, наконец, говорить. Правда, слова выталкивались тяжко, по слогам.
— Почему? — верно поняла воспитанницу Мэг. Вздохнула. Как объяснить дитятке, самым страшным событием для которой до сегодняшнего дня были грозно нахмуренные брови султанши и последующий строгий разговор с няней, что есть на свете другая жизнь, жестокая и безжалостная? Впрочем, её девочка только что познала больше, чем за все свои десять относительно безмятежных лет. — Потому что есть на свете злые сильные мужчины, которым всего мало — власти, денег, женщин. Им хочется больше и больше. И чтобы достичь этого, они идут по телам, не жалея никого. Им главное — ухватить своё.
— А ка-ак же А-а-али-ше-ер, Ле…Лейла-а? Он-н-ни п-п-при чём?
— Ох, деточка, жалко-то как их всех, бедняжек… Да ведь те изверги, что их порешили, не глядят, детишки перед ними или кто, им главное — Баязедов род вывести, чтобы, значит, спокойнее было. — Нянюшка вдруг ахнула. — А кого же вместо тебя удушили? Тот, новый капа-агасы, ведь обмолвился: все, мол, там: три сына, три дочери… Две дочки от Айше и Фариды, а третья-то кто?
Ирис похолодела.
Недетским чутьём вдруг осознала: третьей должна была оказаться она. Вроде бы забытая всеми, даже отцом… а поди ж ты, кому-то помешала. Если бы не какая-то нелепая путаница — лежать ей таким же тряпичным бугорком среди прочих братьев и сестёр, бездыханной, как и они.
Горло опять сдавило, словно не состоявшейся удавкой.
Не замечая её молчания, Мэг горестно застонала.
— Не иначе, как Гульназ к ним в лапы попалась, племянница Айше, что только вчера приехала с матерью. Не успели о них выведать, а о тебе-то давно знали. Заметили в гареме третью девочку твоих лет, да схватили с остальными наследниками. Вот ведь как оно вышло… Молчи, дитя, молчи. Раз за тебя кто-то умер — живи изо всех сил, чтобы за двоих стараться, слышишь?
«Да как же так можно?» — хотела сказать Ирис, но запнулась — фраза получалась длинная, и осилить её не удавалось. Но нянюшка вновь поняла.
— Можно. Я вот… Жива до сих пор. А у меня на глазах и мать с сёстрами распяли и отца зарубили. Да пока сюда не попала, прошла через пекло. Благо, брюхатая была, таких, как я, да девственниц берегли для продажи, с другими не церемонились. Тебя-то вот недавно женщина осматривала, да отдельно, за загородкой, а нас на торгах выставляли голышом, да ещё и по рукам хлестали, чтобы не прикрывались. Всяк, кто хотел, мог пощупать во всех местах, как корову, и зубы проверить. Вот что страшно, когда с тобой как со скотиной бесчувственной… Ох, дитя…
— Придётся и тебе привыкать к новой жизни, — добавила, помолчав. — Она хоть и сытая будет, а всё же рабская.
Мэг запнулась. Вроде бы сболтнула лишнего, а ведь кто знает, может, уже и завтра, и в сей момент призовут новые хозяева — и начнут измываться. Так пусть уж девочка готова будет к худшему, раз уж деваться некуда.
— Терпи, дитя. Молчи и терпи, нам не впервой, мы привыкли. Тебе хоть котлы на кухне ворочать не придётся, да грязь за всеми выгребать: наложницы живут в холе да в воле. Раз уж так вышло — учись гаремным наукам, они ведь трудные: и письмо, и стихосложение, и танцы, и науки — многое придётся изучать. Старайся изо всех сил. Слабенькая ты… Придётся учиться себя в обиду не давать. Зато — как знать, может, и вознесёшься однажды над всеми, вот и заставишь кое-кого за всё расплатиться.
Ирис свела брови.
— Но-о ка-ак? — сжала кулачки. — Й-йя-а ведь не во-о-ин…
— И что? Девушка, конечно, по природе своей слаба, а потому берёт не силой, а хитростью. Вон, хасеки наша, покойница, скольких в могилу свела, и всё не своими руками…
Ирис в недоумении подняла мокрое от слёз лицо. Сморгнула.
— А ты думаешь, — нянька горько усмехнулась, — что матушка твоя и впрямь от родильной горячки померла? Извели её, голубку. Медленно, да так, что никто и понять не мог, в чём яд-то. Сперва через её молоко сынишки отравились, они же крошечные, много ли им надо, а потом и Эйлин сама… отмучилась, бедная. Да так ей живот резало перед смертью, что криком кричала. Как вспомню… Хорошо, табиб помог, сонным отваром напоил, чтобы хоть без боли ушла. Поэтому — не всех жалей, милая. Айше нечистым путём для своих детей дорогу прокладывала, вот ей и отлилось: как она с другими, так и с ней поступили. Такие вот люди бывают. Будешь жить в гареме — смотри во все глаза, учись пинаться, иначе заклюют, различай людей, кто с добром, а кто удавку на тебя накинуть готов…
Ирис молчала, обессилев от слёз и положив голову на колени Мэг. Слова журчали, обтекали водой, не затрагивая разума, как ей тогда казалось… Но само звучание успокаивало. В мире, вывернутом наизнанку, осталось нечто неизменное: её Мэгги. Нянюшка. Вторая мать.
Опора.
Придёт время, и они узнают, что страшный старик — это сбежавший из изгнания Тамерлан, родной дядя покойного султана. Слишком мягкое правление Баязеда обернулось слабостью армии, которую без труда разгромили перекупленные янычары. На страну надвинулись тьма и казни, а к ним, как на приманку, сразу наполз из-за границ чёрный мор, а потом — саранча, зной и иссушающие пустынные ветра. И орды соседей, желающих потягаться с Железным Хромцом Вторым, как не раз с удовольствием называл себя последний из чингизидов.
Всех немногих настоящих мужчин, прислуживающих в отдалённых уголках Дворца наслаждений, милостиво оставили в живых, но оскопили. Половина из них не выжила. Пока разыскивали новых садовников, розы в гаремном саду без должного ухода быстро сгорели под яростным солнцем. И лишь жёлтые одуванчики, живучие, как женщины, устилали выжженную зноем потрескавшуюся землю. Однажды под утро они вдруг разом побелели; налетевший ветер дохнул на них, взметнул ввысь миллиарды белых пушинок, закружил метелью, бураном, смерчем — и опустил, целомудренно прикрыв оголённую землю, иссушенные ветви глициний, пожелтевшие заострённые остовы ирисов… Будто обсыпал снегом, которого в этих краях давно уже никто не видел
— Кекем, вставай!
— Вставай, заичка!
— Давай, давай, быстро, быстро…
Ох, как же не хотелось открывать глаза! Вчера Айлин-ханум, учительница танцев, заставила Ирис трясти бёдрами не до седьмого — до семидесятого пота. И не налегке, как весь месяц до этого, когда девушки кружились в одних шароварах и прозрачных болеро, едва прикрывающих груди — а навесила уйму массивных браслетов. От щиколоток и чуть ли не до колена, от запястий и до локтей. И тяжеленных: не то, что танцевать — не пошевелишься. Оказывается, латунь была лишь сверху: изнутри же эти… кандалы, иначе не назовёшь, были залиты свинцом.