Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такого языкастого мужика умирать будешь — не забудешь. За таким — хоть в преисподнюю!.. И неважно, что Пурошюс во время этого памятного бала с ним за одним столом не сидел да на брудершафт с ним не пил... Неважно. Хорошо было слушать его и за дверью. Дрожь по спине подирала, каждое словечко шибало по мозгам, и речь была так же понятна и близка, как «Отче наш». Вот почему Пурошюс частенько, от нечего делать, закрывает глаза и мысленно приглашает в гости господина Бутвинскаса: начинает его мудростью тешиться да бойкие слова складывать в псалмы не хуже Горбунка и обоих его крестников. Только эти темные людишки свои песенки, будто пчелы сладкий мед, в общий улей несут, чтоб все кукучяйские зеваки, хлопая себя по животикам, лизали и смеялись до колик, а Пурошюс — для себя и близких, как шершни, которые в углу кутузки гнездо себе устроили. Жужжат, гудят. Вот подступись к ним, попробуй, если, конечно, не хочешь всю кутузку разрушить. А по вкусу, говорят, шершневый мед на пчелиный похож, только качеством похуже, как выразился бы Умник Йонас... Интересно, как они там держатся на жемайтийском шоссе, объявив стачку? Бедные наши кукучяйские землекопы. И какой мед лижет Умник, раз его Розалия такая кислая?.. Что и говорить — бабам и детям работяг этой зимой голод в глаза заглянет. «Но что поделать, дорогие, Литва — отчизна наша, она, как мать, всем нам дорога, — как выражался Бутвинскис. — Она теперь в страшной опасности. Хочешь не хочешь — приходится нации пояса подтянуть да за руки взяться, — бедняк ты или богатей, — чтоб независимость грудью своей заслонить и плечами поддержать нашего вождя президента Сметону, который ведет наше государство как капитан — корабль...» Ах, черт подери, если бы эти чертовы Розочки с Горбунком не испортили настроение господину Бутвинскису, может, и приехал бы он в Кукучяй, как обещал, на праздник святого Иоанна, может, разъяснил бы нынешнюю политику ксендза Миронаса, почему тот не позволяет Пурошюсову Габрису с высокой горки запеть: «Мы без Вильнюса не будем, нет!», да как его родной отец Тамошюс Пурошюс, истинный патриот родины, должен понимать эту большевистскую листовку... Но об этом мы уже говорили. Теперь тебе, господин Гужас, черед открыть рот и, не задумываясь, сказать — кто же другой может занять пост волостного старшины, если не Тамошюс Пурошюс? Ага, молчишь?! Значит, согласен, что нет более подходящей кандидатуры. Ладно. Но почему же Тамошюса Пурошюса никто не назначает старшиной? И почему Альфонсаса Гужаса — начальником участка?..
Прошу не морщить лоб. Не твоей голове найти ответ. Лучше послушай Пурошюса: потому мы с тобой не поднимаемся и никогда не поднимемся вверх, что ты слишком кроток, я — слишком умен, а те, что сидят на верхотуре, чего доброго, еще похуже наших Мешкяле и Даубы. Ах, боже правый, так было, есть и будет, что в полиции имеют будущность бессердечные, жестокие топоры, а по ступеням гражданской власти проворнее всего карабкаются те болваны, твердолобые подлизы и лицемеры, которым плевать на своего ближнего и будущее родины, поскольку они пекутся лишь о своем добре, — вот как выразился бы господин Бутвинскис, оказавшись в шкуре сторожа кутузки. Так что будем говорить начистоту, Альфонсас Гужас, посоветуй своему брату во Христе, стоит или не стоит писать этот донос, призвав на помощь собственную мудрость да твою грамотность? (Мой Габрис для таких дел еще юн.) Ведь чем выше, тем меньше понимания. И подчас Пурошюсу кажется, что у господа всемогущего на небеси вместо сердца — камень, что ему тоже плевать на землю и на всех нас, страдающих из-за несправедливости, грехи которых он искупил своей кровью, если верить церковным басням...
И заплакал Пурошюс, потеряв нить рассказа, пуская сопли и сгорбившись.
— Хватит тебе, Тамошюс, себя и меня истязать, — сказал, преисполнившись жалости, Гужас. — Ни ты, ни я мир не переделаем. Каким его нашли, таким и оставим. А что уж говорить о господе боге. Человеку для того и дано собачье терпение, чтоб он мог вынести все предназначенные ему страдания.
— Говоришь как ксендз, — захихикал Пурошюс. — Не старайся, Альфонсас. Мне очки не вотрешь. Лучше прямо говори — присоединяешься к моему доносу против своего начальника или останешься в стороне?
— Да пошел ты к черту!
— Не бойся, Альфонсас. Ни именем, ни фамилией подписываться не станем. Только девять крестиков: за меня, за тебя и за твою Эмилию. Хи-хи-хи... Ведь, кажется, Балис ей больше не нужен. Пускай теперь его юная графиня пользует или пьянчужка Милда.
— Замолчи!
— Ты не сердись, господин Гужас. Лучше трезво прикинь — что будет, если наш донос благодаря высочайшему провидению выслушают? Скажи, разве Тамошюс Пурошюс, став старшиной, не годился бы вместе со своей Викторией в крестные для младенца, который родится от коварства твоей Эмилии да мягкости твоего характера?
— Перестань, ради бога.
— Эх, господин Гужас... Я или другой настоящий мужчина давно бы на твоем месте прихлопнул Эмилию с любовником и пустил себе пулю в лоб... И каждый честный католик, перешагивая твою могилу, снял бы шапку да сотворил за тебя молитву. А теперь что? Ты же объект насмешек, как сказал бы Умник Йонас.
— Отец не тот, кто...
— Знаю. Знаю. Все твою мудрость знают и твою доброту. Тьфу! Блевать хочется, как тебя послушаешь. Смотри, чтоб ты в рай живьем не угодил с таким огромным пузом и такой редкостной совестью, а то, говорят, и там — не пироги для таких толстых дуралеев.
— Перестань меня учить жизни, господин Пурошюс, — сдерживая ярость, прошипел Гужас. — Пошел бы лучше к своей кутузке и нужник бы починил.
— Да он уже вконец сгнил, господин Гужас. Гвозди не держатся. Боюсь трогать. Пускай подержатся еще год-другой на