Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Истинной собирательницей коллекции была Каролина: она откопала где-то донну Розу — толстенную старуху, полумонашку, у которой были связи со всеми церквами, со всеми монастырями и со всеми богоугодными заведениями Палермо и его окрестностей. И эта донна Роза примерно раз в два месяца приносила на виллу Салина очередную священную реликвию, завернутую в веленевую бумагу. Она рассказывала, какого труда ей стоило заполучить ее в одном из бедных приходов или в обнищавшей аристократической семье. Имя продавца держалось в тайне из соображений деликатности (причина вполне объяснимая и даже похвальная), зато с самими реликвиями все было яснее ясного, они никаких сомнений не вызывали: донна Роза обязательно приносила и вручала подтверждающие подлинность документы, написанные либо на латыни, либо, о чем свидетельствовали таинственные буквы, на греческом или сирийском. Кончетта, управительница и казначейша, платила. Потом начинались поиски рамок для этих реликвий, и невозмутимая Кончетта снова платила. Был такой период, он длился года два, когда мания коллекционирования не давала Каролине и Катерине покоя даже по ночам: утром они пересказывали друг дружке свои сны о чудесных находках и мечтали, чтобы эти сны сбылись, что иной раз и случалось, особенно после того, как они посвящали в них донну Розу. Что снилось Кончетте, не знал никто. Потом донна Роза умерла, и источник реликвий почти иссяк, впрочем, к этому времени уже наступило заметное пресыщение.
Викарий бегло осмотрел рамки, чуть задержав взгляд на тех, что привлекли его внимание.
— Сокровища, — сказал он, — настоящие сокровища. Рамки — просто чудо.
Потом, поздравив сестер с «прекрасной утварью»[87](он так именно и выразился, дантовскими словами) и пообещав вернуться завтра утром с его преосвященством («да, ровно в девять»), он встал на колени, перекрестился, обратившись лицом к скромно висевшей сбоку Мадонне Помпейской, и покинул капеллу. Стулья разом овдовели, духовные лица вышли во двор к поджидавшим их архиепископским каретам, запряженным вороными конями.
Генеральный викарий пожелал, чтобы капеллан, падре Титта, сел в его карету, и тот почувствовал себя польщенным оказанной честью. Кареты тронулись, уже миновали богатую виллу Фальконери с ее великолепно ухоженным садом и увивавшими стену бугенвиллеями, однако монсеньор викарий хранил молчание, и только перед самым спуском к Палермо, когда они проезжали через апельсиновые рощи, он обратился к капеллану:
— Как же вы, падре Титта, осмелились столько лет служить святую мессу перед этой девицей? Перед девицей, которая получила письмо от возлюбленного и ждет с ним свидания? Только не говорите, что вы тоже поверили в чудотворную силу этой картины.
— Знаю, монсеньор, я виноват. Но с сестрами Салина не поспоришь, особенно с синьориной Каролиной. Вы даже не представляете себе, какой у нее характер.
При упоминании о синьорине Каролине викария передернуло.
— Представляю, сын мой, — сказал он. — И это будет принято во внимание.
Каролина отправилась изливать свой гнев в письме к сестре Кьяре, которая, выйдя замуж, жила в Неаполе; Катерина, устав от долгих и мучительных разговоров, легла в постель; Кончетта удалилась в свой приют одиночества. Ее комната, как комнаты многих людей, если не сказать всех, имела два лица: одно лицо — маска, его видят непосвященные; другое — настоящее, открытое лишь тем, кому известны все обстоятельства жизни хозяек, и в первую очередь самим хозяйкам, от которых не может укрыться их безрадостная сущность. Комната Кончетты была солнечная и смотрела в глубь сада. В углу — высокая кровать с четырьмя подушками (из-за больного сердца Кончетта спала почти сидя); красивый, белый с желтыми прожилками, мраморный пол без ковров; прелестная шкатулка с множеством ящичков, отделанных камнями твердых пород и слюдой; стол письменный, стол в центре комнаты — вся мебель в стиле Маджолини[88], но в местном исполнении, с инкрустациями на охотничьи сюжеты: янтарные охотники, собаки, птицы на темном фоне палисандра. Самой Кончетте эта обстановка казалась старомодной и даже безвкусной, но, проданная на аукционе после ее смерти, она теперь предмет гордости одного богатого комиссионера, и когда его супруга приглашает знакомых на коктейль, те лопаются от зависти. На стенах портреты, акварели, изображения святых, кругом порядок, чистота. Вызывают удивление только четыре стоящих один на одном больших деревянных сундука зеленого цвета с висячими замками и изъеденная временем шкура, которая топорщится перед ними на полу.
Несведущему человеку вид этой комнаты говорил лишь о добропорядочности и аккуратности старой девы; для тех же, кто знал Кончетту, для самой Кончетты комната была кладбищем мучительных воспоминаний. В четырех сундуках хранились дюжины сорочек, ночных рубашек, домашних платьев, наволочек, простыней, аккуратно разделенных на «хорошие» и «расхожие»; это было приданное Кончетты, приготовленное понапрасну пятьдесят лет назад. Замки этих сундуков никогда не отпирались из страха перед демонами прошлого, и вещи от всепроникающей палермской сырости желтели, ветшали, превращались в никому и никогда не нужное тряпье. На портретах были давно уже нелюбимые покойники, на фотографиях — друзья, которые при жизни принесли столько страданий, что их и после смерти нельзя забыть. Дома и места на акварелях были по большей части давно проданы, точнее сказать, спущены за бесценок расточительными внуками; святые на стенах походили на призраков, в которых не верят, но которых боятся. Приглядевшись к побитой молью шкуре, можно было разглядеть два коротких стоячих уха, морду из черного дерева, желтые стеклянные глаза: это был Бендико, умерший сорок пять лет назад и сорок пять лет назад превращенный в чучело. Прибежище моли и пауков, он вызывал ненависть прислуги, давно уже просившей у хозяйки разрешения выбросить его вон. Но Кончетта не соглашалась: ей не хотелось расставаться с единственным воспоминанием прошлого, не вызывавшим у нее мучительных мыслей.
Но ее сегодняшние мучительные мысли (с определенного возраста каждый день доставляет свои мучения) относились исключительно к настоящему. Более выдержанная, чем Каролина, более сообразительная, чем Катерина, Кончетта сразу поняла смысл визита генерального викария: теперь надо ждать изъятия всех или почти всех реликвий, замены картины в алтаре, возможно даже повторного освящения капеллы. В подлинность этих реликвий она и раньше мало верила и покупала их с тем же равнодушием, с каким отец покупает детям игрушки — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. О самих предметах она нисколько не жалела, они были ей безразличны; но что ее действительно беспокоило, что неотвязно преследовало целый день, это мысль о том, в каком неприглядном свете предстанет теперь семья Салина перед церковными властями, а очень скоро и перед всем городом. Замкнутость была одним из главных достоинств церкви в Сицилии, но это мало что значило: уже через месяц или через два все станет известно, как всегда становится известно на этом острове, которому больше бы подошло сравнение не с треугольником[89], а с сиракузским «Дионисиевым ухом»[90], разносящим на далекие расстояния каждый звук, даже самый тихий вздох. Кончетта дорожила уважением церкви, тем более что имя Салина постепенно утрачивало свой авторитет. Раздел и передел наследства привел к тому, что их состояние, по самым радужным подсчетам, не превышало состояний других, менее именитых семей и не шло ни в какое сравнение с состояниями богатых промышленников. Но в отношениях с церковью Салина продолжали сохранять свое превосходство. Надо было видеть, как архиепископ встречал трех сестер, когда они наносили ему визит в Рождество. А теперь что будет?