Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, как обычно, заключил маму в свои объятия, осторожно взял ее на руки и расцеловал. Она казалась необычно веселой и взволнованной и даже не спросила, как мои дела, когда я опустил ее на землю.
— Кемаль, смотри, кто приехал! — воскликнула она, хватая женщину за запястье.
Люстра на потолке в период процветания освещала своим ослепительным светом дом известного паши, но теперь подобная роскошь была неприемлема. Под ней мой старший брат велел повесить громоздкую керосиновую лампу, которую недавно зажгли. Тусклое мерцание, смешиваясь с красноватым отблеском заката, проникающего через ставни, давало размытый свет, но после секундного колебания я узнал лицо Афифе.
Оно больше не светилось в темноте. Ее глаза слегка запали, под ними залегли глубокие тени, щеки осунулись, а линии стали более глубокими и вместе с тем мягкими. Губы превратились в тонкую ниточку, а когда она с улыбкой протянула мне руку, я заметил у нее золотой зуб. Десять лет — большой срок для женщины, ведь в момент нашего расставания она была уже не молода.
Ее рука оказалась холодной как лед. Я сразу понял, что Афифе теперь бедна и несчастна, но на эту мысль меня натолкнул даже не ее потрепанный английский костюм, а загрубевшая ладонь.
Из гостиной по узкому коридору мы проследовали в комнату матери.
Мама, увлекшись заботами о гостье, никому не давала и слова сказать.
Хотя я умолял ее не утомляться, она на одном дыхании рассказала нам историю Афифе.
Ее муж пОгиб восемь лет, находясь на борту корабля, затонувшего в измирском порту. После провозглашения конституционной монархии Селим-бей два раза ездил на Крит, но во время Балканской кампании умер от тифа. Большой дом в Миласе пришлось продать. Вместо него сестры купили другой дом, поменьше. Ребенок уже давно живет вместе с ними, так как после смерти отца вскоре умерла измирская бабушка, а другие родственники предпочли отправить маленького Склаваки в Милас.
Хуже того — несколько лет назад оказалось, что у старшей сестры больное сердце и почки. У нее то и дело распухали ноги и болели глаза, так что врачи запретили ей работать и волноваться.
Мать не хотела обидеть Афифе, поэтому боялась говорить открыто. Но из ее рассказов о каких-то тяжбах, кредиторах и адвокатах-мошенниках становилось ясно, что после смерти Селим-бея сестры оказались в очень тяжелом положении. От всего состояния Склаваки остался лишь маленький домик в бедном квартале Миласа.
К тому же в связи с болезнью старшей сестры, которая слегла еще в первый год войны, все заботы обрушились на плечи Афифе.
Мать находилась под впечатлением от этой трагедии, поэтому то и дело прерывала рассказ слезами. Сама Афифе за прошедшие годы успела испить горькую чашу до дна, свыклась с бедой и теперь только улыбалась, видя, как печалится моя мать, и задумчиво вытирала ей слезы.
Что касается причины приезда Афифе: маленький Склаваки вырос и превратился в пятнадцатилетнего юношу. Женщине пришлось решиться на длинное и хлопотное путешествие, чтобы определить его в среднюю школу Кулели.
Больше месяца она гостила у родственников в Фатихе[59]. Оставив старшую сестру на попечение соседей, она намеревалась вернуться домой, как только запишет сына в школу. Однако, не зная порядков и правил, она неделями не могла добиться никакого результата и даже в какой-то момент потеряла надежду и разрыдалась перед лицом проблем, о существовании которых и не подозревала. Впрочем, письмо в пару строк, написанное моим братом, помогло расставить все на свои места.
У Афифе не оставалось дел в Стамбуле, но теперь в дело вмешалась моя мать, которая вот уже два дня настойчиво удерживала ее в нашем особняке.
Почему мать так привязалась к женщине, с которой наспех познакомилась во время путешествия много лет назад и лицо которой наверняка стерлось из ее памяти? Может быть, это просто каприз старухи, впавшей в детство? Или же невестку, несмотря на все старания, не могли должным образом ухаживать за ней?
Думаю, причина крылась совсем в другом. Путешествие в Милас стало первым и последним приключением в жизни моей матери. Все остальное время прошло в надменном однообразии. Внезапная катастрофа пробудила ее сердце, а в те дни, когда она ощутила волнующую пленительность новизны, первым знакомым лицом стало лицо этой молодой женщины. Для нее Афифе явилась олицетворением неизведанности, обретенной, а вскоре утраченной. Поэтому мать встретила ее с распростертыми объятиями.
До сегодняшнего дня мать удерживала Афифе разговорами обо мне, утверждая, что я часто упоминал о ней и обижусь, если она уедет, не дождавшись меня. На самом деле за прошедшие десять лет имя Афифе звучало в нашем доме раза три, не больше.
Мать совершенно изменилась. Ее сердце переполнялось мимолетными, но сильными детскими порывами, заставлявшими ее смеяться, плакать, умолять, угрожать, лгать, а иногда плести интриги.
Видя, что с моим приездом исчезла последняя причина, удерживавшая Афифе в Стамбуле, она снова начала хитрить, переходя к открытым просьбам и мольбам, так как не смогла выдумать нового благовидного предлога.
Афифе наскучило всеобщее внимание, и она тихонько пыталась разжалобить мою мать, напоминая, что старшая сестра там совсем одна.
Бедняжка даже упомянула, что та может умереть в ее отсутствие. Но мать вела себя подобно ястребу, поймавшему добычу, и думала только о себе:
— Твоя сестра еще молода... Даст Аллах, проживет еще много лет. Да и ты тоже. Через пять-десять лет ты снова приедешь в Стамбул, но я к тому времени уже умру...
Нужно сказать, что мать считала свою смерть весьма отдаленной перспективой, не связывая ее ни со временем, ни с пространством и отводя себе по меньшей мере еще лет двадцать жизни. Но каждый раз, когда ей начинали перечить, она пользовалась своей старостью и немощностью как аргументом.
Зная, что так ее слова произведут большее впечатления, Аона говорила о смерти с улыбкой, по-ребячески разводя руками, так что комнату окутывала тяжелая пелена тоски, охватившая всех, даже детей.
Афифе еле заметно дернула головой, а потом зажмурилась так крепко, как будто у нее потемнело в глазах:
— Хорошо, ханым-эфенди ... Как прикажете!..
«Ным» в слове «ханым-эфенди»[60]в устах Селим-бея и старшей сестры всегда звучало как «нум» и произносилось с характерным акцентом. Афифе говорила по-турецки лучше обоих, но неуловимые черты этого говора звучали и в ее речи.
Ее сегодняшнее внезапное появление не стало для меня сюрпризом, но это слово «ханым-эфенди» заставило меня пробудиться. Словно услышав песню былых времен, я вновь на миг ощутил себя восемнадцатилетним юношей в благоухающем саду Селим-бея в Миласе.
Как бы то ни было, когда-то эта бедная испуганная женщина средних лет, которая теперь держала мою мать за руку и двигалась так, словно хотела спрятаться за ее спиной, была моей самой большой любовью, и ей оказалось под силу отравить несколько лучших лет моей жизни.