Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я способна проникнуть в память Юлии, хотя выловить могу лишь то, что поднялось близко к поверхности. Это умственная рыбалка: при виде печатки поплавок внимания дернулся – я подсекла рыбину чуждого воспоминания – потянула на себя, как рыбак тянет леску – осознала, что Юлии знакомы и вензель, и герб под ним… Осталось сосредоточиться и бережно, чтобы не сорвалась, вытащить из омута памяти рыбину, то есть историю герба. Но пока – не до того. Я лишь наблюдаю, коплю сведения впрок. Чем больше соберу, тем подробнее расскажу Яркуту о похитителях, когда он спасёт меня.
Незнакомец молчит до сих пор! И я молчу.
– Юлиана, – наконец, выдавливает гость, продолжая глядеть в пол, словно голова тяжела, и поднять её нет никаких сил.
Впервые за время пребывания в больнице родное имя названо вслух! Прозвучало странно, даже чуждо. Я, оказывается, отвыкла.
– Барышня Юлиана, – гость зашептал, задыхаясь и прикрывая ладонью рот. На лбу по бисеринке стал копиться пот. – Разве я понимал, во что лезу? Дочь спасал. Сказал сгоряча: все сделаю, пусть выздоровеет… и вот. Всё выжег, дотла. Репутацию, состояние, душу. Они – нелюди! Они дикие, кровожадные твари!
Гость сгорбился, продолжая смотреть в пол. Я лихорадочно обдумывала услышанное… и вдруг, ударом, – поверила! Маме стало хуже. До сих пор не знаю её имени, но «мамой» зову и вслух, и мысленно. Уже много дней мама приходит ненадолго. Дышит тяжело, бледная… У неё сильно отекают ноги. Спрошу – уверяет, что плохо спала, что погода влияет. А только отговорки это: на дне её глаз копится нездешняя тень, которая перетекает через взгляд в меня и намерзает коркой страха на оголенном сердце.
– Что вам? – спрашиваю устало. Опять все окажется ловушкой. Особенно больно, что гость использует мамино недомогание. – У меня много вопросов. Но, можно спорить на деньги, у вас нет ни ответов, ни времени.
– Все так. Их… да, путь так, их! Их пока отвлекают, – гость оглянулся на дверь, нащупал платок и вытер лоб. Пожевал губами, выдавил из последних сил: – Жена при смерти. Надо вернуть Юлию, попрощаться. Я дал им знать, и вот, пелена с глаз. Вас не отпустят. Я-то оставил записи надёжному человеку, я еще поборюсь. У вас страховки нет. Слушайте: когда вас поменяют, надо сразу очнуться. И бежать! Бросить все, спасаться. Может… – он перевел взгляд с пола на свои дрожащие руки. Так и не удалось увидеть цвет его глаз. Нет у него сил на прямой взгляд, теперь я понимаю, почему. Вот он отвернулся, уперся ладонями в колени и замер на миг, готовясь встать. Выдохнул, уже распрямляясь: – Я предупредил. Все.
Незнакомец, который наверняка был кровным отцом Юлии, побрел через палату, и с каждым шагом его плечи распрямлялись, осанка делалась ровнее. Словно, сказав «все», он снял с себя груз. Дверь распахнул уверенно. Жест получился даже вальяжным.
Я прикрыла глаза, откинулась на стену. Шаги отца Юлии удалились. Стало тихо. Перед мысленным взглядом отчетливо нарисовался вензель. Главная буква в нем – «Л», вторая или «М» или «Н». Надо бы покопаться в памяти Юлии, но – не могу. Я сделалась глыбой льда… Мама при смерти! Я-то надеялась, что забираю тень из её глаз. Вытягиваю, как змеиный яд из ранки. Верила, что справлюсь, и она выздоровеет…
Слезы прожгли узкие дорожки по ледяным щекам. Я вздрогнула, соскользнула с кровати, натянула плед до макушки и побрела к окну. Зачем? Чтобы встать спиной к миру больницы и верить: он конечен. И еще по привычке живых людей! Хотя в палатах и коридорах нет настоящих окон, стекла или витражные, или замазаны краской. Однажды я разбила окно, за ним оказалась натянута плотная ткань. В комнате сразу стало холодно. Очень. Я поняла, что тогда была зима. Давно ли это случилось? Не знаю. Я пыталась вести счет дней, но лекарства мутили сознание, а сделанные мною царапины удаляли. В конце концов я отказалась от учета времени, но привычку глядеть в слепое окно сохранила.
Слезы бегут злые, горькие. Почему я бесполезна в важных делах? Ни спасти маму, ни спастись самой… Много раз пробовала сознательно вызвать и использовать ту инакость, что донимает меня с детства. Порог – особое для меня место… Но палата заперта, в коридор меня выводят под локти. В зимний сад на прогулки провожают так же, задержаться не дозволяют. Я ложилась ночевать на полу, у двери. Во снах гудело эхо, я узнавала что-то о родном теле… увы, с пробуждением память гасла задутой свечой. Оставалось лишь отупение – удушающее, как прогорклый дым.
Зато много раз приходили чужие сны, все те же, о похожем на Васю-Лома пацане и его волчатах. Я смотрела сны, как гостья – вместе с тем, кому они принадлежат. Все были о прошлом, весьма древнем: без автомобилей, электричества, газет… Сны беспокоили, мне было неловко подглядывать за чужой жизнью. Но и успокаивали, благодаря им я не осталась одна, не была заперта полностью. Через сны душа ощущала свободу. А еще… он мне все больше нравился, хозяин снов – яростный и дикий, не похожий на меня, тонущую в сомнениях и страхах. Он был – смелый. Он дал мне вторую жизнь, вместе с ним я заново взрослела. Он дрался, отстаивал стайку младших и упрямо верил, что голод – это временно, и где-то в большом мире найдется настоящая справедливость. Накопив сил, можно выдрать её из подлого мира, как волки рвут мясо из живой еще добычи. Постепенно мальчик стал юношей, его мир сделался сложнее, его простая справедливость развеялась пустынным миражом… но душе хватило сил, чтобы одолеть этот крах и не сломаться.
Думаю, я обязана пацану из снов больше, чем врачам и даже маме Юлии: я тоже перешагнула свой извечный страх, я не боялась более ночи и тьмы. Моя душа научилась перемогать отчаяние. Иногда, устав от серости однообразных дней, я ждала ночь, чтобы, если повезет, оказаться в чужой жизни, в которой трусиха Юна по-настоящему не продержалась бы и минутки. Помню худшую ночь: тот пацан убил человека… Меня рвало весь следующий день, а после я старалась не засыпать, доводя себя до измождения. Ненавидела волчонка: ударил врага в спину! И понимала, что еще больнее. Он был слабее и нуждался в победе любой ценой. Он спасал друга… Принять тот поступок из сна я не могла. Но, вымочив слезами и соплями с десяток платков, похожих на полотенца, пережила… повзрослела? И снова засыпала охотно.
Может, из-за снов мне была безразлична кока, от которой лечили Юлию. О ней как-то говорил Яркут, называл дрянью. Не знаю ни по виду, ни по вкусу, что это за штука. Но знаю, как глубоко она въедается в человека. Иногда по три-четыре дня тело Юлии не желало жить, жалось в углу, корчилось. Делалось окончательно чужим, непослушным. Я ненавидела его, но уговаривала бороться. У Юлии нет причин жить? У меня – есть. Меня ждут дома. И тот пацан-волчонок из снов – он никогда не сдавался.
В последнее время, хотя нет смысла говорить о времени, не ведя учета, телу Юлии стало лучше. Мама радовалась, обнимала меня… нас. Я бы радовалась ответно, но руки у мамы сделались слабые, холодные.
– Пора принять чай! – проскрипела горничная.
Явилась, тюремщица, нет от неё отдыха. Повела хрящистым носом, изворачивая шейку и пуча черные пуговки глаз. Знаю все повадки, не вглядываясь. Мерзкое существо. Бесконечно пакостит мне: ночами роняет вещи, мешая спать, утром добавляет кислого в питье, досаждая. Нещадно дерет волосы расческой. И следит зло, пристрастно.