Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Симптоматика начинается с фонетики:
Как всегда, на грани сознания и сна всякий словесный брак, блестя и звеня, вылез наружу: и умер исполин яснополянский, и умер Пушкин молодой … – а так как это было ужасно, то побежала дальше рябь рифмы: и умер врач зубной Шполянский, астраханский, ханский, сломал наш Ганс кий (4, 527).
Словесный брак – звуковая изнанка дневных стихов. «Благодарю тебя, отчизна… Как звать тебя? Ты полу-Мнемозина». Каламбурная рифма «Сломал наш Ганс кий» откликается на цыганский романс.
«Ветер переменился, и пошло на „зе“: изобразили и бриз из Бразилии, изобразили и ризу грозы». Звонкое /з/ произносится с бóльшим артикуляционным напряжением, чем глухое /с/: голос вовлекает в письмо тело. Ветер переменился: бриз из Бразилии – это уже не северный сквозняк. Бразилия указывает на пылкость любви, а гроза – на бурю страстей. В Speak memory Набоков вспоминает tsiganskie romansi, популярные в его юности, передавая их звучание как audible cracking of a lovesick heart; в обратном переводе Маликовой – так разрывалось пронзенное любовью сердце618.
«Лучшие из них вызывали ту пронзительную ноту, что иногда дрожит в стихах настоящих поэтов (я думаю прежде всего об Александре Блоке)». И эта нота действительно дрожит в стихах Блока: «И меня наконец уничтожит / Твой разящий, твой взор, твой кинжал»; «Жизнь давно сожжена и рассказана»; «Мой поезд летит как цыганская песня, / Как те невозвратные дни»619.
Звон цитаты отзывается в стихах автора: «Благодарю тебя, отчизна, за чистый и какой-то дар. Ты как безумие…. А странно – „отчизна“ и „признан“ опять вместе, и там что-то упорно звенит. Не соблазнюсь» (216).
Соблазняет пятистопник Лермонтова: «За все, за все тебя благодарю я… за горечь слез… чем я обманут в жизни был». Звенит струна Фета: «Нет, я все ему прощаю за „прозвенело в померкшем лугу“» (258). В окончательном варианте на том же месте стоят другие слова, но и они издают звон: «Благодарю тебя, отчизна, За злую даль благодарю. И в разговоре каждой ночи сама душа не разберет, мое ль безумие бормочет, твоя ли музыка растет» (242).
Стихи Федора – попытка заполнить звонкое место, но заполнить его нечем, кроме резонанса. Место остается пустым. Соблазн исходит от имени Зина, но само это имя – эхо юношеских стихов:
Я буду слезы лить в тот грозный час страданья,
И плакать всей душой, и плакать как дитя (Ст 494).
Повествователь «Адмиралтейской иглы» подпевает мещанским вкусам возлюбленной, но подпевает так старательно, что пародия превращается в заклинание:
Когда, слезами обливаясь,
Ее лобзая вновь и вновь,
шептал я, с милой расставаясь,
прощай, прощай, моя любовь… (3, 628)
Соблазн – это больше, чем звук. Федор видит свет в Зининой комнате, но не решается войти: «Взять себя в руки: монашеский каламбур» (4, 501). Каламбур – то есть замещение. Чердынцева мучает симптом Чернышевского – «неравная борьба с плотью, кончающаяся тайным компромиссом» (398). Не решаясь «звонком взорвать дом», Федор позвякивает ключами.
«Да захватил ли я ключи?» – вдруг подумал Федор Константинович, остановившись и опустив руку в карман макинтоша. Там, наполнив горсть, успокоительно и веско звякнуло (216).
Рука нащупывает в кармане ключи, но эти ключи не открывают дверь: они так же бесполезны, как трость, забытая в гардеробе, в рассказе «Уста к устам»: как сочинитель романа Федор притворяется Фрейдом. Сломал наш Ганс кий и потерял ключи. С этого момента все ключи к роману – фальшивые.
Стоя в прихожей, Зина «тихо звякает» и «поигрывает ключом, надетым на палец». Федор пытается «взять ее за призрачные локти», но Зина «выскользнула из узора» (363). Призрачная сцена продолжает мерцающие стихи: «Как звать тебя? Ты полу-Мнемозина, полумерцанье в имени твоем… Ты горный снег, мерцающий в Тибете». Зина ускользает в симптом, и этот симптом не принадлежит Зине: в горы Тибета направлено путешествие отца.
Тая в лесу от зноя, Федор мечтает о Зине:
Чувства, обостренные вольным зноем, раздражала возможность сильвийских встреч, мифических умыканий. Le sanglot dont j’étais encore ivre. Дал бы год жизни, даже високосный, чтоб сейчас была здесь Зина – или любая из ее кордебалета.
Високосный год укорочен. Речь идет о незавершенном свидании и неполноценном замещении. Федор цитирует строку из поэмы Малларме, где фавн упрекает нимфу за то, что она выскользнула из его объятий «без жалости к всхлипу, которым я был еще пьян»620. Обманутый преследователь всхлипывает – роняет слезу, и то же событие подразумевает знойный эпизод. На траве, «раскинув обнаженные до пахов замшево-нежные ноги», загорает одинокая нимфа, но Федор избегает всматриваться, «боясь перехода от Пана к Симплициссимусу» (510). А. Долинин видит здесь отсылку к сатирическим изображениям пляжной жизни в журнале «Симплициссимус», но параллельная сцена имеется в романе Гриммельсгаузена:
Однажды прилег я между дорогой и речкой в траву под толстым тенистым деревом… подошла к противному берегу красавица… На голове она несла корзину с кругами свежего масла… Она прополоскала это масло в воде, чтобы оно не растаяло от жары; меж тем села она на траву, отбросила прочь покрывало и крестьянскую шляпу и утирала пот с лица, так что я мог хорошо ее наблюдать, насыщая свои нескромные очи сим зрелищем… Когда она снова уложила масло в корзину, я крикнул ей: «О дева! Ты своими прекрасными руками остудила масло в воде, но твои светлые очи повергли мое сердце в пламень!» Едва только она меня заслышала и увидела, как тотчас же бросилась бежать со всех ног, словно за нею была погоня, и не промолвила в ответ ни единого слова, оставив меня обремененного всеми теми дурачествами, которые обыкновенно обуревают всех влюбленных фантастов621.
Красавица растопила сердце поэта – выжала из него масло, и она же обременила его дурачеством – «фарсом, который мужчина разыгрывает в одиночку» (V, 62), и в то время, как симптом созревает, прорисовываются бриз из Бразилии и риза грозы:
Он вообразил то, что постоянно воображал в течение