Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ещё я чувствовал за всей её внешней почтительностью, что ко мне как бы снисходят, — так интеллектуал снисходит к крестьянину, подчёркнуто вежливо делая уступки его невежеству. Ощущение было такое, что я повсюду несу с собой запах того вульгарного внешнего мира, в котором обитал; что существовала по меньшей мере одна причина, по которой Джейн не могла более откровенно выражать свои чувства: я настолько утратил чистоту и тонкость восприятия, общаясь с второстепенными умами второсортного мира, что теперь не мог бы её понять. Что вполне уживалось с опасением, что я — человек светски умудрённый, извне проникший в эту башню из слоновой кости, в её замкнутый мир со всеми его мелочными лингвистическими и этическими условностями. Наш недолгий спор о том, где поужинать — дома или в ресторане, оказался весьма символичным. Настаивая на своём, я требовал признания своего нынешнего статуса, и она согласилась, хоть и полагала, что это глупо. Порекомендовав итальянский ресторан, она тут же принялась отговаривать меня, заявляя, что «там абсурдно высокие цены», будто хотела сказать, что деньги в нашей жизни должны оставаться по-прежнему проблемой, что нам не стоило слишком далеко уходить от времён студенчества.
Мы ехали сквозь туман по улицам Оксфорда, и я чувствовал, что совершенно сбит с толку и разочарован; я всё больше нервничал, понимая, как далека от меня эта сидящая так близко женщина, и подозревал, что муж её окажется ещё более далёким. Снова, остро и неожиданно, я затосковал о молодой женщине, которая физически была сейчас так далеко, в Лос-Анджелесе, и которую я из живой и реальной только что превратил в объект благодеяния; я затосковал не по её телу, но по её открытости и простоте, по её «сейчасности», настоящести. Для кино не существует ничего, кроме «сейчас»; оно не позволяет отворачиваться, чтобы заглянуть в прошлое или будущее; именно поэтому кино — самая безопасная из иллюзий. Вот почему я потратил на него столько времени и столько изобретательности.
Воздействие общества на личную судьбу человека загадочно, но, поскольку наш век нельзя упрекнуть в нежелании разгадать эту загадку, пожалуй, следует сказать — загадочно для меня самого. Всю свою жизнь я метался меж верой в хотя бы малую толику свободной воли и детерминизмом. И вот — единственный чёткий вывод: решения, которые, как мне представлялось, были результатом моего собственного свободного выбора, вовсе не свидетельствуют о большей разумности, чем те, что продиктованы слепой судьбой. Одним из самых страшных чудовищ семнадцатого века в бестиарии моего отца был квиетизм; а в моих глазах эта философия — когда он яростно её обличал — выглядела привлекательной… Прежде всего представлением, что и добродетель, и порок — оба враждебны благодати. Никакой благодати я, разумеется, не обрёл, но точно так же не нашёл и убедительных доводов в пользу того, что следовать собственной природе хуже, чем противиться ей. Главная проблема, опаснейшая ловушка, разумеется, в том, как узнать, что есть твоя истинная природа.
Не припомню, чтобы кого-нибудь в моём окружении тех лет особенно волновали разруха первого послевоенного десятилетия и всеобщее возмущение тем, что, победив в кровавой бойне, мы должны теперь за это ещё и расплачиваться. Сегодня я думаю, что главным побудительным мотивом всего моего поколения (а не только моего класса) был крайний эгоизм. Мы без всякого сожаления (сожаления пришли гораздо позже) наблюдали, как рушатся имперские и коммерческие основы национальной культуры, главным образом потому, что утрата общенациональной цели давала нашему эгоизму больше Lebensraum[130]. Большинство из нас на публике были либералами, однако наедине с собой каждый был партией одного человека — самого себя, предопределяя переход — в шестидесятые годы — многих из нас на сторону правых. Начало сегодняшнему положению вещей, когда всё определяется противостоянием разбогатевших и желающих разбогатеть, было положено уже тогда.
В большинстве своём мы рассматривали такое противостояние в контексте теории марксизма. Истинное лицо британских профсоюзов и лейбористской партии нам ещё только предстояло разглядеть. Кто мог подумать, что эта партия окажется такой подспудно-буржуазной и консервативной или что политическая жизнь страны выродится в вялотекущий конфликт не столько меж тори и социалистами, сколько между комфортом апатии (исторической судьбой) и периодическими всплесками свободного волеизъявления, а то и во взаимный шантаж труда, всегда готового к забастовкам, и капитала. Кто тогда мог догадаться, что признанные национальные достоинства (гражданская порядочность, чувство долга, ненависть к насилию и всё прочее) в один прекрасный день покажутся столько же проявлением непреодолимой лени, сколько и результатом свободного выбора. Даже нелепая ностальгия по имперскому и военному прошлому, что — словно поганки на гниющем пне — растёт и множится в стране в последние годы (и которой я пытался противопоставить скептическую трактовку истории Китченера в своей новой работе, без уверенности, правда, что это поможет, хотя именно это и побудило меня взяться за сценарий), проистекает не столько из политических пристрастий, сколько из чувства растерянности и сознания, что наш сегодняшний эгоизм сыграл с нами худую шутку.
Как многие военнослужащие, в те первые десять лет «мира» вся страна почувствовала себя демобилизованной, освободившейся от многовекового, давно надоевшего долга по отношению к другим, от ложного престижа, притворного единообразия характеров и манеры вести себя. В 1951 году «Фестиваль Британии»[131]вовсе не возвестил рождение новой эры, он лишь погребальным звоном проводил старую. Тогда-то мы и разбились на племена и группы, а в конце концов — на отдельные особи.
В принципе я вовсе не против этого. Уже в школе я не чувствовал себя «британцем»… всего лишь англичанином, и даже это чувство не всегда было таким уж сильным. Но я полагаю, теперь уже ясно, что с превращением нации оболваненных патриотов в сообщество занятых лишь собой индивидуумов мы безнадёжно запутались. Мы так и не поняли, что происходит на самом деле; и так же точно, как не хватило сил создать новые политические партии, способные справиться с новыми нуждами — и новыми опасностями, — характерными для сообщества себялюбцев, нам не хватило порядочности сбросить старые маски.
Себялюбие стало явлением повсеместным, но мы считали, что это личная тайна каждого и её следует прятать от всех остальных… а значит, по-прежнему нужно прикрываться пуританским лицемерием, сохраняя весь пёстрый набор: тут и всеобщая озабоченность экономикой страны и новой ролью Великобритании (будто речь идёт о знаменитом актёре)… Суэцкий фарс, не столь давние вопли о порнографии и обществе вседозволенности, победа Карнаби-стрит над Даунинг-стрит[132], триумф телевидения — чем не современный вариант «хлеба и зрелищ»? — над демократическими настроениями. Всё, что хоть на йоту по-настоящему заботило моё поколение и тех, кого оно породило на свет, — это своя собственная, личная судьба; забота о других судьбах — всего лишь ширма. Может, так оно и должно быть, не знаю; но чудовищные напластования лицемерия и двойных стандартов, зловонные клубы лжи, которыми сопровождается ещё не завершённый процесс, наверняка сделают нас омерзительными в глазах Истории.