Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Триффан не знал, что сказать, если вообще надо было что-то говорить. Да и кто знал бы на его месте? Триффан потом вспоминал, что горе Хенбейн подействовало тогда на него с невероятной силой, он по чувствовал его так же, как несколькими днями раньше физически ощутил ее притяжение. Триффан был в полном смятении.
Ее горе было истинным, и не верить ему — значило не верить своей способности к жалости, состраданию, стремлению понять другого.
И еще об одном он подумал, если, конечно, мог серьезно думать в такой ситуации! Если он сейчас попытается понять Хенбейн, может быть, ему удастся не только освободить Босвелла и Спиндла, но также изменить отношение ко всем последователям Камня. А первые признаки веротерпимости уже заметны — взять хотя бы саму возможность их прихода в Верн. Все эти надежды и искреннее сострадание к существу, которое, казалось, очень мучается, сделали свое дело.
Без сомнения, Триффан помнил предостережения Босвелла и Сликит, да и по своему собственному опыту знал, что такое грайки. Но ведь перед ним было глубоко страдающее, несчастное создание. Такое горе могло растопить и ледяное сердце.
Когда Хенбейн хотела, одно ее присутствие оказывало необычайно острое воздействие на сердце любого крота. Она была красива, умела завораживать своей речью, для любой эмоции находила самые точные интонации, особенно для ненависти и злобы. Триффану случалось видеть ее в гневе, но это забывается, когда перед тобой воплощение горя и скорби.
— Скажи мне, — вдруг спросила Хенбейн, как будто вынырнув на минуту из глубин своих страданий, как солнце порой выглядывает из-за туч, — скажи мне, Триффан, я хочу знать: тебя очень любили в детстве?
«Очень любили!» Это слова Босвелла! Он произнес их, беседуя с Триффаном у Водопада. Лишь много позже Триффану пришло в голову, что Хенбейн или Рун подслушали его разговор с Босвеллом и она знала, на чем лучше сыграть.
Очень ли его любили? Конечно! Как и должны любить крота. Любовь Брекена и Ребекки к нему и друг к другу всегда была основой его жизни.
— Да, очень, — ответил он, но не успели эти слова слететь с его языка, как тихая заинтересованность Хенбейн превратилась в неистовый гнев.
— А меня не любили, Триффан! Меня не любили! Своего отца я не знаю; а свою мать я убила.
Стены содрогнулись от ее яростного признания.
— Тебе этого не понять, этого никому не понять, — продолжала она. — Между тем все осуждают меня!
Итак, за гневом последовали обвинения. Но не успел Триффан привыкнуть к новому повороту ее настроения, как она испустила вопль, такой громкий, такой долгий, такой душераздирающий, что только глухой не сделал бы попытки успокоить ее. Триффан не был ни глухим, ни бесчувственным. И он сделал то, что большинство сделало бы на его месте: он постарался утешить ее прикосновением.
С того самого момента, когда Триффана тронули вопли Хенбейн, он был обречен. Но мог ли он думать об этом тогда? Он просто хотел успокоить ее. Она повернулась к нему и заплакала:
— В детстве я прозябала в дыре под названием Илкли. Это голодный край, там и червей-то нет. Мою мать звали Чарлок.
Тут Хенбейн внезапно замолчала. Она отрешенно смотрела в пустоту, видимо думая о своей матери. Казалось, в душе ее поднялась волна раскаяния, готовая излиться слезами, каких она еще никогда не проливала. И вот тихие, крупные, горестные слезы пролились.
Потом, словно справившись с собой, она заговорила быстро, но спокойно. Она рассказывала о своем детстве в Илкли, о жестокости матери, о том, как одинока и нелюбима она была, о горячем желании узнать побольше о Слове, а потом добраться до Верна и целиком посвятить себя служению Хозяину.
Она рассказала, как пришел Уид и как она для себя оправдала убийство матери — избавлением других кротов от острых когтей Чарлок. Иногда она прерывала свой рассказ всхлипываниями, как будто с трудом сдерживая слезы. Она подходила все ближе к Триффану, касалась его, умоляя выслушать всю правду, пыталась объяснить, что вся ее жизнь была во имя Слова и на благо кротовьего мира. И вот теперь, когда она сделала все, что могла, она так одинока и всеми покинута!
Она говорила и говорила, сгущались сумерки, рев потока ослабевал. Для Триффана весь мир сосредоточился в этой страдающей кротихе, которая больше не была всесильной Хенбейн из Верна, а была просто несчастным детенышем из затерянной пустоши, которого тиранила мать и чьей единственной надеждой был таинственный Хозяин. Жестокая Чарлок готовила свою дочь ему в наложницы.
Знала ли Хенбейн, разговаривая с Триффаном, что из всех, к кому она могла бы обратиться, именно Триффан способен был понять ее и посочувствовать? Ведь его собственную мать Ребекку изнасиловал когда-то ее отец Мандрейк. Понял ли Триффан из ее рассказа то, чего она и сама не знала, а знал только Уид,— что Рун, первым овладевший ею, был ее отцом? Может быть, именно Триффан, зная историю Ребекки, почувствовал сострадание к Хенбейн, а любой другой крот, например Спиндл, мог бы и не пожалеть ее.
Возможно, так и было. По крайней мере, это объясняет, почему он слушал и почему она решилась поведать ему так много. Возможно, почувствовав сострадание, она, великая мастерица заманивать в ловушки, решилась рассказать ему все.
Как бы там ни было, наступила ночь, Верн затих, и только Хенбейн и Триффан продолжали разговор. Между ними уже возникла связующая нить, соединяющая тех, кто делится друг с другом сокровенными тайнами.
Когда темнота окутала их, они были уже не Хенбейн и Триффан, а просто два крота, которые обрели утешение и покой. Оба чувствовали себя так, словно вернулись после долгих скитаний домой.
Тела их уже соприкасались, рыльца терлись друг о друга. Они впали в древнее как мир состояние, когда каждый из двоих забывает о себе и два существа сливаются в одно. Это состояние, задуманное Камнем, или Словом, или какой-то другой Силой, сотворившей жизнь и любовь, и есть высшее наслаждение. Не поддаться этому восторгу, когда тебе дарует его судьба,— значит не поддаться самой любви.
И той ночью, под рев горного потока, эти двое соединились. Все было забыто: время, друзья, цели и