Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако в дни непосредственно после подписания германо-русского пакта о ненападении чаще, чем с адъютантами, он общался с политической и военной верхушкой рейха – Герингом, Геббельсом, Кейтелем и Риббентропом. Геббельс более других был встревожен возможностью войны и не стеснялся говорить об этом открыто. Поразительно, что министр пропаганды, обычно сторонник решительных действий, считал опасность войны чрезмерной и рекомендовал окружению Гитлера проводить мирный курс. Особенно язвительно он обращался с Риббентропом, которого считал главным представителем партии войны. А мы, члены ближайшего окружения Гитлера, считали Геббельса, да и Геринга, также ратовавшего за мир, слабаками, развращенными роскошью и не желавшими рисковать привилегиями, которых достигли.
Хотя на карту было поставлено мое будущее как архитектора, я полагал, что решение государственных проблем важнее личных интересов. Любые возникавшие у меня сомнения меркли перед самоуверенностью Гитлера. В те дни он казался мне мифическим героем, который без колебаний, в полном сознании своей силы идет навстречу любым испытаниям и с честью их преодолевает[75].
Партия войны, к которой принадлежали не только Гитлер и Риббентроп, выработала примерно следующие аргументы (я цитирую по памяти):
«Предположим, что в настоящее время благодаря быстрому перевооружению мы имеем четырехкратное преимущество в силе. Но и другая сторона после оккупации Чехословакии вооружается очень энергично. Им понадобится по меньшей мере полтора-два года, чтобы достичь максимального уровня производства. Только с 1940 года они начнут наверстывать упущенное. Если они будут производить хотя бы столько же, сколько мы, наше преимущество станет сокращаться. Чтобы сохранить разрыв, мы должны увеличить военное производство в четыре раза, но мы не в состоянии это сделать. Даже если они доведут выпуск продукции до половины нашего нынешнего объема, соотношение будет постоянно ухудшаться. Однако следует отметить, что во всех областях мы располагаем современным оружием, а у противной стороны имеется лишь устаревшее».
Вряд ли подобные рассуждения определяли решения Гитлера, но они несомненно влияли на выбор времени удара. Он заметил тогда: «Я не покину Оберзальцберг как можно дольше, чтобы накопить силы для тяжелых грядущих дней. В Берлин я поеду, лишь когда пробьет час важнейших решений».
А всего через несколько дней кортеж Гитлера мчался по автобану к Мюнхену. В кортеже было десять автомобилей, двигавшихся – из соображений безопасности – на значительном расстоянии друг от друга. В одной из машин находились и мы с женой. Заканчивалось лето, ярко светило солнце, на небе не было ни облачка. Население пропускало кортеж Гитлера в непривычном безмолвии. Изредка кто– нибудь махал рукой. И в Берлине вокруг канцелярии царила странная пустота. А ведь обычно, когда над зданием поднимался личный штандарт Гитлера, указывавший на его присутствие, здание осаждала ликующая толпа, встречавшая или провожавшая своего фюрера.
От дальнейшего развития событий я был отлучен, тем более что весь обычный распорядок Гитлера в те беспокойные дни покатился кувырком. После переезда в Берлин Гитлер был постоянно занят на совещаниях. Общие трапезы по большей части отменялись. Память человеческая отличается странной избирательностью, и одно из моих ярчайших воспоминаний – несколько комичное появление в рейхсканцелярии запыхавшегося итальянского посла Бернардо Аттолико. Это было за несколько дней до вторжения в Польшу. Он примчался сообщить, что в настоящий момент Италия не может выполнить свои союзнические обязательства. Дуче замаскировал дурную новость невыполнимыми требованиями о безотлагательных масштабных военных и иных промышленных поставках. Такие поставки катастрофически ослабили бы военный потенциал Германии. Гитлер высоко ценил итальянский военный флот с его современными кораблями и многочисленными подводными лодками, а также был убежден в эффективности итальянской авиации. Сперва фюреру показалось, что его планы нарушены, поскольку он рассчитывал, что агрессивная Италия поможет ему запугать державы Запада. В некотором смятении он даже перенес уже назначенное вторжение в Польшу.
Однако вскоре разочарования уступили место надеждам. Интуитивно Гитлер все более склонялся к тому, что, несмотря на пассивность Италии, Запад не посмеет объявить ему войну. Он отверг призыв Муссолини хорошенько все обдумать, заявив, что не может больше мешкать: когда войска, находящиеся в боевой готовности, слишком долго бездействуют, они начинают нервничать. Кроме того, вот-вот закончится хорошая осенняя погода, а в дождливый период войска могут застрять в польской грязи.
С Англией обменялись нотами по польскому вопросу. Из всех тех сумбурных событий мне более всего запомнился один вечер в зимнем саду резиденции канцлера. Гитлер показался мне измученным. С глубокой убежденностью он объявил своей свите: «На этот раз мы избежим ошибки 1914 года. Самое главное – переложить всю ответственность на другую сторону. В 1914 году все было сделано весьма неуклюже, да и сейчас идеи министерства иностранных дел абсолютно бесполезны. Наилучший выход – я сам составлю официальные ноты». Произнося эти слова, он держал в руке рукописную страницу, вероятно, черновик ноты министерства иностранных дел. Не оставшись ужинать с нами, он поспешно удалился наверх. Позже, в тюрьме, я прочитал ноты, которыми тогда обменивались, и не думаю, что Гитлер преуспел в своих стараниях.
Гитлер считал, что Запад, как и прежде, в Мюнхене, уступит его требованиям. Его уверенность подкреплялась развединформацией. Как поговаривали, один из офицеров британского Генштаба, оценив силы польской армии, пришел к выводу, что Польша не сможет долго сопротивляться. В связи с этим у Гитлера была причина надеяться на то, что британский Генеральный штаб сделает все возможное, дабы отсоветовать своему правительству вступать в столь безнадежную войну. Когда 3 сентября западные державы объявили войну Германии, Гитлер был ошеломлен, хотя быстро успокоил и себя и нас, заявив, что Англия и Франция объявили войну лишь для вида, чтобы не потерять лицо перед всем миром. Он, мол, глубоко убежден в том, что, несмотря на объявление войны, они не станут вести боевых действий, а потому приказал вермахту строго придерживаться с ними оборонительной тактики. Гитлер считал это решение показателем своей поразительной политической ловкости и проницательности.
В те, последние дни августа Гитлер пребывал в непривычно взвинченном состоянии и временами совершенно не походил на непогрешимого лидера нации. Лихорадочная деятельность сменялась вызывающим тревогу спокойствием. Он даже снова заинтересовался архитектурными проектами. Своему окружению он объяснил это так: «Дело идет к тому, что мы окажемся в состоянии войны с Англией и Францией, но если мы сможем избежать военных действий, проблема рассосется сама собой. Однако, если мы потопим хотя бы один из их кораблей и они понесут значительные потери, вот тогда укрепится партия войны». Даже когда немецкие подводные лодки заняли выгодные позиции около французского линкора «Дюнкерк», Гитлер не санкционировал атаку. Только воздушный налет британцев на Вильгельмсхафен и потопление «Атении» заставили его пересмотреть свою политику.