Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За многочасовое сидение в этой очереди обреченных или приговоренных к смятению можно было заболеть даже здоровому. Именно здоровые, очутившиеся здесь из-за перестраховки врачей, чувствовали себя загнанными зайцами, попавшими в капкан. Именно здоровые вбирали в себя жадными глазами этих обреченных на небытие, с нескрываемым страхом примеряя на себя жизнь этих людей, которая истончалась, пересыхала, будто ручеек под палящим пустынным солнцем, раскаленным добела. Обреченные на конец или живущие иллюзией, что они немного побудут еще на этой земле, смирились уже со всем, что вскоре предстояло, и, казалось, были спокойнее всех впервые попавших сюда и внезапно выдернутых, словно морковка из грядки, из ровного частокола зеленых распушившихся дней.
Вика со страхом и сочувствием глядела на людей вокруг. С удивлением подумала о том, что они здесь такие же обычные, как те, что ходят по улицам и штурмуют подошедший автобус. Посмотрела в окно, и ей показалось, что там, снаружи, другая планета, где на душе благополучных и легкомысленных людей все легко, точно майский тополиный пух. Подумала о том, что несколько дней назад и она была там, летала по улицам, не ведая о своей болезни. Мечтала о том, что надо бы купить наконец шкаф на кухню, а то кастрюли и сковородки уже не впихиваются в стол, и их приходится втискивать в старый холодильник. А неумолимое и ко всему бесстрастное время отсчитывало последние минуты ее неведения.
Вика со страхом и сочувствием смотрела на девушку, почти девочку, лет четырнадцати-шестнадцати, пришедшую сюда с матерью, что сидела рядом с ней. Девушку уже прооперировали — и она пришла оформлять инвалидность. Девушка была очень бледная и совершенно спокойная, в отличие от многих в этой многочасовой очереди. Ее молодая еще мама что-то озабоченно спрашивала у дочери. Вика с грустью подумала, что она уже пережила возраст не только девочки, но и, пожалуй, мамы той, но она почему-то места себе не находит, глядя на женщин, прогуливающихся до аптечного киоска мимо очереди из ожидающих аудиенции хирурга в ярких цветастых халатах персидских мотивов, будто призванных вносить в жизнь буйные краски короткого лета, под которыми угадывалось отсутствие одной груди. А вот эта девушка тихо сидит в очереди, и кажется, что не в очереди она из людей, ожидающих приговора, а где-то на даче в саду. Такое у нее расслабленное и умиротворенное лицо, точно знает она уже, что торопиться некуда: все придет в свой срок, за летом обязательно появится рыжая осень, подметающая своим лисьим хвостом пронизывающего ветра еще не съежившиеся разноцветные листья, похожие на сваленные в кучу тряпочки для лоскутного одеяла. На одеяло в свой срок зима накинет белое покрывало, которое с каждым днем будет все больше становиться похожим на гигантскую пуховую подушку. Деревья замрут в глубоком сне, будто обмотанные бинтами и обложенные ватой, певчие птицы улетят в чужие края и только снег будет падать и падать, окрашивая жизнь в кафельный цвет плитки больничной палаты или морга.
Напротив сидела женщина лет шестидесяти. Она рассказывала про свою дочь, которая больна по вине районного гинеколога. Врач долго лечила ее от чего-то другого, не замечая страшной болезни. Когда рак все же обнаружили, была уже третья стадия, неоперабельная форма. Мать тянет ее уже три года. Никто в их подъезде не знает о ее болезни… У дочери — девочка десяти лет, ради которой надо жить. «Когда мы с ней в метро, я держу вот так руку, — женщина вытягивает руку в сторону, — чтобы она не бросилась под поезд…» Надо жить, но в глазах женщины — чернота глубокой ночи, где звезды затянуты тяжелыми тучами. Эти глаза — олицетворение всей мировой скорби.
Вот тут же мимо череды людей, сидящих на стульях в очередь к хирургу в отделении поликлиники, прошествовали к аптечному киоску две еще нестарые женщины в байковых халатах на запахе. Вика с ужасом смотрела на их плоскую с одной стороны грудь. Навстречу им пробежал чернявый красавец-врач. Он бросил мимоходом одной из них: «Зайдите!» Жизнь для них продолжалась… Купят протезы, будут сидеть в гамаке на даче в тени деревьев и радоваться любому, даже хмурому, дню без дождя… У природы нет плохой погоды. Мелочи все это… Все мелочи по сравнению с тем, что однажды (а может быть, и очень скоро) придется лечь в ящик, пахнущий свежеструганым деревом и провалиться в яму, выкопанную в сырой глине, что окажется бездной.
Молоденькая врачиха долго и жестко мяла ее грудь, что-то пристально там разглядывала, дала направление на маммографию.
Маммографию делали в определенные женские дни. Потянулись дни ожидания. Как только Вика представляла, что у нее отрежут грудь, в глазах быстро сгущались сумерки, которые молниеносно переходили в чернильную ночь, вспарываемую разноцветными огнями фейерверков. Очнувшись и приняв негнущимися пальцами таблетку от спазмов сосудов головы, она сидела с прикрытыми глазами, думая о том, что вот так в один момент и кончается наша жизнь. Кажется, что до конца еще далеко, а вот поди ж ты, оказывается, смерть уже, как белый корабль, появилась на горизонте ее бескрайнего моря жизни и неуклонно приближается к ее берегу, чтобы сойти со спущенного трапа, цепко взять за руку и увести за собой.
Она представляла, как будет жить без груди, и думала о том, что, может, вообще лучше не оперироваться, если ей объявят страшный диагноз. Подходила на слабеющих ногах к зеркалу, когда дома никого не было, сбрасывала халат и внимательно разглядывала свою еще молодую и розовую грудь. Прощупывать ее она просто боялась: вдруг найдет уплотнение? За окном по-прежнему светило яркое майское солнце, но на улицу почему-то не хотелось, она чувствовала себя серым облезшим воробышком, попавшим на праздник жизни розовых фламинго и павлинов, распушивших феерические хвосты… Она боялась крови, уколов, возможной предстоящей операции и жизни без груди. Она отчетливо представляла грубый красный шрам вместо удаленной железы и свою отекшую руку, больше похожую на ногу слона. Она с паническим страхом думала о том, что Глеб найдет себе другую бабу, молодую и не изрезанную. То, что она станет уродкой, пугало ее гораздо больше, чем то, что ее не будет вообще. Она ясно видела, как ее живую и розовую грудь бросают окровавленным ошметком в контейнер. Она осторожно погладила пальцами нежную кожицу с голубыми ручейками прожилок и неожиданно для себя самой разрыдалась. Слезы текли по ее щекам и спрыгивали на топорщащуюся грудь, словно капли росы с потревоженных ветром листьев на землю. Она посмотрела на свое обезображенное плачем и перекошенное лицо с губами, извивающимися, точно дождевой червяк, внезапно перерубленный лопатой. Лицо стало красным, будто обваренное кипятком, белки глаз краснели, как на плохой фотографии, и чувство было такое, словно в глаза надуло поднявшимся шквальным ветром грязной дорожной пыли с проселочной дороги. Она резко тряхнула растрепавшейся головой, чувствуя, что плач не только не принес облегчения, а отнял у нее последние тающие силы. Ощущала себя цитрусовым, пропущенным через соковыжималку. «Хватит! — сказала она себе. — Возьми себя в руки и не превращайся в распустившуюся бабу». Почему-то перед глазами всплыла та девочка-подросток, спокойная и бледная, как река, подернутая льдом, на которую просыпался первый рыхлый снег. Решительно запахнула халат, но очень долго не могла найти прорезь для пояса, что слипалась и расплывалась среди красных маков, плывущих по черному полю с редким вкраплением одиноких нежно-зеленых травинок, еще не высушенных солнцем.