Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не буду врать, мы тогда не были за «белых» и с недетской кровожадностью ждали, когда же эта копуша Айка начнет, наконец, косить их из «максима»!
А у той ничего не ладится с проклятым пулеметом! Вставляет ленту – не вставляется. Дергает затвор – не дергается!
А белые – ближе и ближе.
«Каппелевцы!.. Красиво идут!»
Кто такие «каппелевцы», куда и зачем идут – это было не важно. Действительно, шли они красиво. И, между прочим, как я в один момент понял, шли на смерть. И от этой мысли стало как-то не по себе, не фашисты ведь идут, а – русские. Вот ведь они – на расстоянии вытянутой руки! Во весь экран – немолодой офицер. Пижонская сигара – в зубах, а в глазах – спокойная ненависть. Нет, эти точно никого не пожалеют, ишь, вышагивают!
Тум-пум, тум-пум! – пугающе стучат их барабаны. Блестят на солнце золотые погоны.
Бум-бум-бум! Ноги в начищенных сапогах переступают через убитых.
Бум-бум-бум! В панике бегут, бросая винтовки, небритые, бесформенные мужики в расхристанных тулупах и серых шинелях. Наши?
Бум-бум-бум! Глядят с фуражек страшные глазницы черепов.
Бум-бум-бум! Беляки срывают с плеч винтовки – и (почему-то) с криком «ура!» – устремляются в штыковую на наши позиции (тогда они были однозначно наши; нынче – у кого как).
Ну – наконец-то! Когда сердце готово просто вылететь из груди пулей, Анкин «максим» заводит свою смертельную песню!
Ах, какой это был эпизод! Как подкошенные, валились белые цепи, а мы, избавляясь разом от страха, радовались так, словно это на нас шли каппелевцы под грохот барабанов, с черепами на погонах и сигарами в зубах. Страх перерастал в мстительное желание мчаться рядом с таким понятным, с таким «нашим», без этих фашистских черепов и вредных сигар Чапаем на вороном коне, рубя направо и налево непонятных людей – кто они: русские – нерусские, пионерам-ленинцам до этого не было дела. Это были враги.
Сегодня не тянет смотреть этот шедевр советской пропаганды, столь любимый мною когда-то. Потому что куда-то далеко-далеко ушел романтический пафос «Чапаева», социальной революции, а Гражданская война, где русские убивают русских, предстала во всей своей мертвящей «красе». И психическая атака белых навевает теперь совсем другие мысли – что ими двигало, что заставляло идти вот так, в открытую, не сгибаясь под вражескими пулями, не таясь, не прячась за спины товарищей?
Идеи Шульгина о белом освободительном мессианстве? Что-то в это мало верится. Как только мы допустим мысль о мессианстве, мы уподобимся красным комиссарам, облагородившим и возвеличившим кровь братоубийственной войны русских против русских и снова породим ложь.
А правда в том, что никакой трезвый человек вот так, во весь рост не пойдет под пули ни за какую самую гуманную идею, если он не фанатик-шахид и в нем не живет ген саморазрушения и самоубийства.
А коль скоро так, будем откровенны – в мире есть много того, что выходит за рамки циничной идеологической борьбы. За этими рамками и пьяные каппелевцы, идущие в атаку на позиции красных в фильме «Чапаев». За этими рамками и пьяные застолья сталинского окружения под белогвардейские песни, и горячая (патологическая?) любовь Сталина к пьесе «Дни Турбиных» М. Булгакова о судьбе белых офицеров, которую он смотрел, по одной версии, пятнадцать раз, а по другой – все тридцать.
Что нашел в белых Сталин? Или так – что он в них искал?
Булгаковские офицеры далеки от идеалов Шульгина. И пьют они крепко, и матерятся так, что дай-то боже!
Если белые для того времени – палачи и убийцы, то у белогвардейца Михаила Булгакова они сами – и герои, и жертвы одновременно. У них на глазах насилуют Родину, и уже неважно, кто и кому ее продал: белые вожди – гетманам, штабные генералы – немцам, недорезанные буржуи – евреям, красные – латышам, чехам, петлюровцам, хохлам, французам!
Гибнет их Россия с ее уютными абажурами над столом, с половичками в прихожей, с колокольным звоном соседнего храма, где крестили твоего деда, потом отца, потом тебя и где ты предполагал крестить своего сына, но уже – и это очевидно! – этого всего никогда больше не будет.
Не будет ни: «Христос воскресе, православные!» на Пасху, ни «Боже, царя храни!» на государственные праздники, ни подарков под рождественской елкой, ни кулича; не будет тех миллионов милых мелочей, что наряду с кодексом дворянской чести формировали духовные устои огромной Российской империи. Теперь какие-то немытые и малограмотные люди рушат все это прямо на глазах, и у них в руках кроваво-красные знамена, а над их головами лозунги всех социальных революций мира: «Грабь награбленное!».
Эти, с лозунгами, верят, что за ними – правда.
А за этими, в погонах, – что, кривда?
«Дверь в переднюю впустила холод, и перед Алексеем и Еленой очутилась высокая, широкоплечая фигура в шинели до пят и в защитных погонах с тремя поручичьими звездами… Башлык заиндевел, а тяжелая винтовка с коричневым штыком заняла всю переднюю.
– Здравствуйте, – пропела фигура хриплым голосом и закоченевшими пальцами ухватилась за башлык.
– Витя!
Николка помог фигуре распутать концы, капюшон слез, за капюшоном блин офицерской фуражки с потемневшей кокардой, и оказалась над громадными плечами голова поручика Виктора Викторовича Мышлаевского.
– Откуда ты?
– Откуда?
– Осторожнее, – слабо ответил Мышлаевский, – не разбей. Там бутылка водки.
Николка бережно повесил тяжелую шинель, из кармана которой выглядывало горлышко в обрывке газеты. Затем повесил тяжелый маузер в деревянной кобуре, покачнув стойку с оленьими рогами. Тогда лишь Мышлаевский повернулся к Елене, руку поцеловал и сказал:
– Из-под Красного Трактира. Позволь, Лена, ночевать. Не дойду домой.
– Ах, боже мой, конечно.
Мышлаевский вдруг застонал, пытался подуть на пальцы, но губы его не слушались…
– Что же это за подлецы! – закричал Турбин. – Неужели же они не могли дать вам валенки и полушубки?
– Ва…аленки, – плача, передразнил Мышлаевский, – вален…
Руки и ноги в тепле взрезала нестерпимая боль. Услыхав, что Еленины шаги стихли в кухне, Мышлаевский яростно и слезливо крикнул:
– Кабак!
Сипя и корчась, повалился и, тыча пальцем в носки, простонал:
– Снимите, снимите, снимите…
Пахло противно денатуратом, в тазу таяла снежная гора, от винного стаканчика водки поручик Мышлаевский опьянел мгновенно до мути в глазах.
– Неужели же отрезать придется? Господи… – Он горько закачался в кресле.
– Ну, что ты, погоди. Ничего… Так. Приморозил большой. Так… Отойдет. И это отойдет.
Николка присел на корточки и стал натягивать чистые черные носки, а деревянные, негнущиеся руки Мышлаевского полезли в рукава купального мохнатого халата. На щеках расцвели алые пятна, и, скорчившись в чистом белье, в халате, смягчился и ожил помороженный поручик Мышлаевский. Грозные матерные слова запрыгали по комнате, как град по подоконнику. Скосив глаза к носу, ругал похабными словами штаб в вагонах первого класса, какого-то полковника Щеткина, мороз, Петлюру, и немцев, и метель и кончил тем, что самого гетмана всея Украины обложил гнуснейшими площадными словами.