Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не надо этих разговоров, Джек, – прервал я его довольно резко.
– Николай, ты хоть помни, что у тебя в Америке, в штате Оклахома, есть настоящий друг. Помни про меня!
Тут мне стало жаль его. Наверное, он искренне хотел мне добра. Я обнял его и поблагодарил за всё. Утром Джек проводил меня до комендатуры, возле которой стоял легковой автомобиль. Джек быстро пошёл в казарму. Я зашёл в комендатуру. Меня ждали полковник и переводчик. Мы сели в машину и поехали на мост, который соединял берега Дуная. Переводчик сообщил мне, что советское командование предупреждено о передаче им меня, которая и состоится на мосту. В центре моста нас ждали три автомобиля, несколько офицеров и солдат, покуривая, разговаривали между собой. Сердце у меня колотилось так, что, казалось, оно выскочит наружу. Руки и ноги тряслись. Я испытывал неловкость из-за моего волнения. Наша машина остановилась, и мы втроём вышли из неё. К нам подошли трое: один старший офицер в чине полковника и два лейтенанта. Они улыбались, подошли к нам, полковники приветствовали друг друга, пожали руки, и переводчик сказал, что я могу идти. Ко мне повернулся американский полковник и протянул мне руку, я подал ему свою и ответил рукопожатием, затем сделал шаг в сторону советских офицеров. Бросился к ним и заплакал. Я рыдал, настолько это волнение взяло верх, что мне казалось, будто умру сейчас или ещё что-то произойдёт со мной. Меня встретили весело, радостно! Мы сели в машину и поехали. Я не мог говорить, рыдания захлёстывали меня! Казалось, так многое хотел сказать, но у меня ничего не получалось! Офицеры хлопали меня по плечу, успокаивали, поздравляли. Всё как в сказке. Как я мечтал об этом дне! Сколько я к нему шёл! Наконец мы подъехали к небольшому зданию, в котором размещалась комендатура. Мы зашли внутрь, потом через приёмную в кабинет полковника. И вдруг я слышу команду:
– Сдать оружие! Вы арестованы!
* * *
Меня били, кричали, что я предатель, что я завербован американской разведкой. Это не прекращалось целую ночь. Ночью же военный трибунал вынес свой приговор: изменник Родины! Я был осуждён к каторжным работам сроком на пять лет в Колымском Дальстрое. Вот и всё! Я заледенел внутри. Приговор, казалось, меня убил заживо! Так мне думалось в ту пору.
Ранним утром меня привезли в сопровождении конвоя на железнодорожную станцию восточного Линца, затолкали в вагон для перевозки скота, и поезд тронулся на восток. В вагоне нас было немного. Каждый держался на удалении от другого. Разговор не клеился. Но, как только мы пересекли границу СССР, стали проезжать западные, центральные территории России, в которых до войны проживали арестанты, начались разговоры, откровения и воспоминания. Люди были разные. Многие были арестованы за грабежи и мародёрство на освобождённых от немецких захватчиков территориях. Но были и с обвинениями, подобными моему – за измену Родине. Что сделали эти люди? Мы не говорили об этом. Но в каждом обострилась душевная боль невинно пострадавшего человека. Пришёл день, когда я проехал Урал, где жила моя Женечка, мою родину, мой Алтай промелькнул за закрытыми вагонами. Я слышал, что проезжали Барнаул! Совсем рядом была моя деревня! Сердце моё разрывалось от безутешной боли. Мама, мама, как ты там! Ты, конечно, считаешь меня погибшим на этой войне! Пусть будет так! Лучше не знать об участи твоего сына!
Мы прибыли в Якутск, где размещался фильтрационный лагерь. Был летний и довольно жаркий день. Я всё ещё был в форме американского солдата, это меня крайне выделяло из всех арестантов, которые были одеты в советскую форму. Здесь нас продержали недолго, хотя осуждённых сконцентрировалось немало. Задача этого лагеря была в окончательном определении места отбывания назначенного срока. Всех, кто был вместе со мной, разбросали по разным лагерям. Мне же ничего менять не стали. Итак, местом моей каторги был Колымский Дальстрой. Через два дня пребывания в фильтрационном лагере меня вместе с другими з/к погрузили в кузов открытой полуторки, и мы в сопровождении автоматчиков двинулись по бесконечно петляющей дороге.
Ехали сутки. Лагерь представлял собой барачное, тысяч на восемьдесят человек, ограждённое колючей проволокой и сторожевыми вышками поселение, расположенное в таёжной местности. Напитанный испарениями окружавших болот в сочетании с разряженным таёжным духом воздух казался тяжёлым и густым. Вокруг сопки, покрытые болотистым покровом, и только лысины безлесых сопок сверкали голым известняком, отполированным бурями и ветрами. Ступив на землю ногой, я почувствовал, как она утонула в топком мхе и стала сырой. Позднее был редкий летний день, когда ноги оставались сухими. Гнус облепил всё тело. Руки, схваченные наручниками, делали нас беспомощными против моря кровососов, которые облепили лицо, глаза, затягивались с воздухом при дыхании. Над небольшими лагерными воротами висела плакатная надпись: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства!» Да, подобное мне уже было знакомо! Нас прогнали через коридор вертухаев, вооружённых автоматами с лающими лагерными псами. В небольшом комендантском бараке нам выдали летние чёрные робы, разрешив оставить своё бельё и обувь. В этом было моё везение, так как американские ботинки, лёгкие и удобные, отличались от сапог красноармейцев. Также осталось нательное бельё из мягкого синего трикотажа. Я этому был баснословно рад. Но радость моя была преждевременной.
Нас, вновь прибывших, разместили по баракам, показали отведённые шконки на двухъярусных нарах. С уходом вертухаев началось ограбление. С меня сняли всё! Взамен отдали истрёпанную робу и дырявую, не стиранную сто лет майку. Мои ботинки тоже сняли. Я получил два истоптанных сапога на одну ногу. Меня встретил звериный закон уголовного мира. Это были не просто преступники, а уголовники с бесконечным количеством судимостей, побегами и людоедством, случавшимся во время оных, уголовно-бандитские рецидивисты, которых не могли держать в тюрьмах и лагерях Центральной России. Среди з/к было всего десяток человек из бывших советских военнопленных, служивших в РОА, немецких воинских подразделениях, в немецкой полиции, осуждённых за измену Родине. Я был в их числе. Нас били все с особым усердием: вертухаи, как фашистских прихвостней, зэки, как падаль, продавшую Родину. Били все и много.
Работали мы на строительстве дороги. Рабочий день составлял шестнадцать часов. Если считать, что подъём, завтрак, развод на работу, ходьба на место её занимали полтора часа, обед – час и ужин вместе со сбором ко сну – полтора часа, то на сон после тяжёлой физической работы оставалось всего четыре часа. Человек засыпал в ту самую минуту, когда переставал двигаться, умудрялся спать на ходу или стоя. Недостаток сна отнимал больше сил, чем голод. Через месяц каторжного труда я превратился в типичного лагерного доходягу. Закончилось лето. В середине сентября меня включили в бригаду золотодобытчиков. Надо сказать, что перед Дальстроем, которому принадлежал наш исправительно-трудовой лагерь (ИТЛ), стояла главная задача – получение в кратчайшие сроки максимального количества золота, разведка и добыча других стратегически важных полезных ископаемых, а также дальнейшее освоение и эксплуатация ранее необжитых территорий Севера.
В лагере, для того чтобы здоровый молодой человек, начав свою карьеру в золотом забое на чистом зимнем воздухе, превратился в лучшем случае в инвалида, нужен срок один месяц при шестнадцатичасовом рабочем дне, без выходных, при систематическом голоде, рваной одежде и ночёвке в шестидесятиградусный мороз в дырявой брезентовой палатке. Золотой забой беспрерывно отбрасывал отходы: в так называемые оздоровительные команды больниц, в инвалидные команды и на братское кладбище. И так четыре месяца. На зимовку отправляли один раз, старались новеньких. Никто почти не выживал, поэтому в следующий раз опять брали новых забойщиков. Прошёл я и через это. После возвращения в наш неотапливаемый барак вся уголовка попритихла по отношению ко мне. Знали о золотом забое. Уважали за то, что выжил.