Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слушай, где у вас тут Мерзавкин лежит?
– Да почему это сразу лежит? – засмеялась та. – Он же как конь носится туда-сюда! Никогда в палате его не застанешь. Вот фитиля длинного видел, всего в зеленке, мимо тебя прошел? Вот он и есть. Толя Мерзавкин. Он что, знакомый твой?
Я поговорил с ним минут десять. Выяснил, что он ничего такого не помнит, не видел ничего такого, о чем пишут в книгах, – разные узкие тоннели, коридоры, голоса, зовущие к свету…
Зато Анатолий мне поведал, что надоело до чертиков валяться в больнице, сейчас вот пластику сделают, дырку в черепушке законопатят, а там и ноги его больше здесь не будет. Ну и правильно. Ничего рассказывать я ему не стал, пусть живет себе спокойно. Дал ему только полпачки “Пегаса”, все, что у меня было с собой. Больше я его не видел.
Вера Донцова тогда почти сразу уволилась. И только я понимал причину ее ухода. Она достойно завершила свою коллекцию. На самом почетном месте в толстой тетради с коричневой обложкой были вклеены три пленки ЭГК. И подписи к каждой:
20.50 – агональное состояние
21.00 – остановка сердца, непрямой массаж
21.40 – восстановление сердечной деятельности.
В телефонной базе Москвы за 2005 год Анатолий Мерзавкин, пятьдесят третьего года рождения, реанимированный тогда по чистой случайности, числился проживающим по своему старому адресу. Надеюсь, что в его кровяном русле не осталось никаких следов стирального порошка.
– Леш, а ты читал Татьяну Толстую?
– Читал! Три дня назад у Кимыча “Новый мир” позаимствовал, там и прочитал!
– Ну и как? – прикуривая, спросил меня Женя Лапутин. – Что скажешь? Немного на Сашу Соколова похоже!
Я в то время еще не читал Сашу Соколова, но не обязательно было признаваться в этом Женьке. А подборка рассказов неизвестной мне ранее Татьяны Толстой понравилась очень. Мастерское владение пером, свой явный стиль, а главное – ее герои. Нелепые, трогательные, с трудом вписывающиеся в обыденную жизнь. И описание ощущений, таких, какие были только в детстве, там, за полупрозрачной шторой все еще близкого, но навсегда ушедшего времени.
Примерно это я и сказал Лапутину во время очередной вечерней посиделки.
Потом мы пару раз сыграли в шахматы, причем оба раза Женя продул. Да и вообще сидел какой-то рассеянный, думал всю дорогу о чем-то.
– Леш, а дать тебе кое-что почитать, – немного смущаясь, предложил он, – из неопубликованных рассказов Татьяны Толстой? Тут знакомый один из редакции “Нового мира” по секрету всего на день рукопись вынес. За ночь справишься? Там только два рассказа. А то мне после дежурства отдать их нужно!
– Давай, конечно! Утром принесу! – заверил я. – Два рассказа – это я быстро!
– Только знаешь что, – опять замялся Женя, – больше никому не показывай!
Да кому я, интересно, ночью неопубликованную Татьяну Толстую буду показывать, да еще в нейрохирургии? “Черепкам” в коридоре? Я так и ответил Женьке, но он даже не рассмеялся, как обычно. Залез в сумку, достал папку и в руки мне сунул.
– Ну все, иди читай, – он почти выталкивал меня в дверь, – только не забудь, утром отдашь!
– Все понятно, почему именно эти рассказы не опубликовали! – радостно сообщил я наутро. – Уж больно эстетские они, точно не для “Нового мира”! Написаны хорошо, но не для широкого читателя!
Женя рассеянно кивнул, забирая папку, мне показалось, немного расстроившись.
– Ладно, Леш! – хмуро пробормотал он и показал на стол, заваленный историями болезней. – Сам видишь, сколько писанины у меня!
Да, красиво я выступил, нечего сказать! А еще всегда гордился своей интуицией. Как же можно было не понять, что никакая это не Татьяна Толстая, а сам Женька написал? Написал и со мной поделился. Я у него одним из первых читателей стал. И вместо того, чтобы сказать ободряющие слова – а уж всем известно, что писатели ранимы до чрезвычайности, – я про слишком эстетское в его текстах начал разглагольствовать!
Ну не иначе как переширяли меня аминазином сестры Огурцовы.
Женька ушел из больницы через полгода. Решил и в медицине реализовать свое эстетическое начало. Устроился работать хирургом-пластиком в Институт красоты. Его почти сразу стали печатать. Первая повесть была в “Юности”. Очень похоже на то, что он ценил в литературе. Красивые слова, мастерская прорисовка фраз. А мне почему-то всегда хотелось, чтобы он написал о нашей больнице. О врачах, медсестрах, больных, обо всех тех событиях, забавных и трагических. Тут такой кладезь сюжетов, на сто лет хватит. Умел бы я, как он, обязательно писал бы только об этом.
Сентябрь две тысячи пятого года выдался необычно теплым. Как будто у нас не Москва, а, по крайней мере, Барселона. Наступил вечер, уже смеркалось, но на Остоженке и пешеходов и машин было все еще полно. Да и вообще, Москва давно не та, что была когда-то, и не спит, и даже не отдыхает. А в таком месте, как Остоженка, и подавно.
Мужчина, припарковавший новенькую машину, направился к своему подъезду. Красивая машина, хороший дом, престижное место. По тротуару, шурша колесиками, раскатывались роллеры. Наверное, он думал о чем-то, когда эти два парня катили ему навстречу. Может быть, о работе в клинике, может, о новой книге, а может, о новом телевизионном проекте, в котором он был на ведущих ролях.
А скорее всего, о том, что тридцать лет назад тоже скользил на роликовых коньках по плавящимся от зноя асфальтовым дорожкам подмосковного городка, а тренер орал ему, что у него не доходит левая.
Парни подкатили к нему в тот момент, когда он подошел к подъезду. Первый, несильно толкнув его, немного запнулся, но быстро выровнял скольжение. Второй, посмотрев на то, как споткнулся и зашатался этот человек в хорошем костюме, догнал первого, и они, быстро покатив в сторону Гоголевского бульвара, исчезли, будто их и не было.
– Вы осторожнее там, на улице, – предупредила консьержка женщину, выходившую из подъезда, – у нас на ступеньках сидит кто-то, пьяный, наверное!
Женя Лапутин был еще в сознании. У него пылало в животе, под ним растекалась лужа крови. Кто и почему решил свести с ним счеты? Никто так никогда и не узнал.
Уже вызвали “скорую”, сбегали за фармацевтом в аптеку по соседству, но что может фармацевт? А Женя все сидел на ступеньках, привалившись к стене. Он даже не заметил ножа у этого парня на роликах. Только толчок, укол и резкая слабость, лишившая возможности что-либо делать.
Прошло сорок минут, а “скорой” все не было. Наверное, ему, как хирургу, уже стало понятно по характеру раны, по кровопотере, что это все. А может быть, наступила спасительная эйфория, которая часто бывает в таких случаях.
Женя Лапутин умер там, где начинал свою работу хирургом. На операционном столе института Склифосовского.