Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он схватил руку Петра, поцеловал ее и прижал к сердцу.
– Благодарю, Гер Питер! – с чувством выдохнул. – Никогда того не забуду! Ваш вечный слуга!
Нелюбимая жена и притягательная немка
Петр очнулся от воспоминаний и взглянул на перестроенное здание, где все еще витала душа ушедшего хозяина.
Перед отъездом за границу поручил он Аксамитову наблюдать за строительством дворца. Для острастки сказал напоследок:
– Шкуру спущу, коль что не так! К нашему возвращению чтоб поспели!
– А когда, Ваше Величество, возвертаться изволите? – спросил мастер.
– Или к зиме, как лед на реках встанет, а то и лету, как распутица сойдет. Смотри у меня, за каждую мелочь спрошу! Коль что не так али не поспеешь, ответишь головой!
– Знать бы, к какому сроку поспеть! – ворчливо проговорил Аксамитов, думая, что не услышит Петр. – То ли к зиме, а то ли к лету! А годом энтим, а то и тем!
– Ну, ну! – погрозил ему Петр. – Поворчи мне! Коли б знал, когда возвернемся, сказал бы! Первый раз на такое дело отправляемся! Привычки нет! А коли по совести работать станете, то и кажный день в аккурат!
Поболе года затянулась поездка, да и то раньше времени вернулись из Вены, узнав о Стрелецком бунте. Первое время, воротясь, пребывал в ожесточенном состоянии. Измена, бунт занимали все его мысли. Проводя бо́льшую часть времени в пыточной избе в Преображенском, наблюдая и участвуя в кровавом деле, он не мог думать ни о чем другом, пока не вытеснил накопившуюся ненависть из своего сердца. В Немецкую слободу приезжал только пить, чтобы забыться. Видя во всем измену, он был занят ее устранением и устрашением подданных.
Недолго тогда и с Евдокией канителился. Домой не сразу наведался, хоть и был все время рядом, в Преображенском. Знал, что на лето перебралась она сюда из Кремля, выбрав старый дворец, считая его для себя и Алексея удобнее. Сам спал в новом дворце, а к жене ехать не тянуло, хоть почитай неделю после приезда обретался.
«Сама виновата, – думал, – никто не гнал через реку».
В отцовскую вотчину приехал нежданно. Вбежал по скрипучему переходу наверх, в спальню. Отпихнул разохавшихся мамок, приживалок-нищенок, сенных девок, загораживавших дорогу. Чуть лоб не расшиб о низкий косяк двери. В палате открыты ставни, вбирая в себя неяркий сентябрьский свет, горит лампадка перед образами.
Евдокия встрепенулась навстречу, ведь не видались поболе года. Видел, соскучилась. Вспорхнула бы и на шею кинулась, как бывало после разлуки, да о взгляд его споткнулась. Не сулил он ей ни любви, ни ласки, токмо неволю. После иностранок жена ему совсем постылой показалась. Сидела разряженная, видно ждала.
«Небось, каждый день убиралась, надеясь, что приеду», – подумалось ему.
Кика голову покрывала, ни волосинки не видать. Тело все одежей завешано, токмо лицо, да кисти рук беззащитны. В глазах боль. Губы сжаты, чтоб предательски не дрожали и не выдали слабость.
– Здравствуй, Евдокия! – сказал.
Молча смотрел, как она встала и поклонилась до земли. Не подошел, не поцеловал.
– Сказывали мне, противишься в монастырь подстригаться. Воли моей перечишь.
Упрямо сжала губы. Взглянула с упреком.
– Токмо и слова для меня опосля давней разлуки! Ни, как жила, не спросил, ни, как Олешенька!
Смутился и, скрывая это, сказал грубее, чем желал.
– Не об чем говорить! Не на посиделки приехал! Решать надо, как жить дале. В монастырь тебе надобно, Евдокия. Харч тебе хороший положу. Нужды знать не будешь. Терем велю выстроить. – Неловко повел плечами, в глаза не смотрел. – Токмо, ежели сама пойдешь. Противиться станешь – босой уйдешь. Запру и забуду. Ни денег тогда, ни проживных!
Евдокия дрогнула. Бросилась к мужу, заглядывала в лицо. Петр упорно отводил глаза. Она тормошила, ловя взгляд.
– Чем я тебе не жена была? За что живой в землю закопать хочешь? Сына от матери отнять! – не удержала слез. От ручейков размазались белила с лица. – Мал он еще. И с болью, и с радостью ко мне бежит. По ночам зовет. Рано его в чужие руки отдавать. Пусть учат его, лишь рядом буду.
Петр не слушал, решив уже ее долю. Зло рвал рубашку на вороте от духоты. Горько зарыдав, Евдокия упала на колени, обняла его ноги. Слезами все башмаки залила.
Петр отвернулся. Кабы не был так стрельцами ожесточен, то, может, бы и смилостивился.
Расценив его молчание как добрый знак, Евдокия проговорила сквозь рыдания:
– Попреков от меня боле не услышишь, сетованиями не дойму. Буду жить тихо, наследника растить. Оставь только жить в миру! Молю!
– Уж ты вырастишь Алешку! – отшвырнул ее ногой. – Твоими чаяниями он моим делам не помощник, а противник выйдет! Всех немцев вон! Корабли по боку, зимою на печах преть, а летом в молельнях лбы отшибать! – бросил ей рушник утереться. – От того тебя гоню, чтоб мысли свои ему в голову не вбила!
Евдокия поднялась с колен. Задрав голову, посмотрела в глаза.
– Гонишь ты меня, чтобы со своей Кукуйской девкой вольнее блуд сотворять! Укором людским у тебя здесь торчу! – вытерла глаза. – А от Олешеньки ты меня все равно не отставишь! Материнской любови ни стены, ни версты не преграды! Ничего ты моими слезами не выгадаешь! На что меня сменять решил? Истинной любви не поверил, балаганной утоляешься!
Петр отмахнулся.
– Как решил, так и будет! По добру не пойдешь, силой заставлю!
– От кого перенимаешь, Петя? Отец твой жен любил и ласкал. Был бы жив, ни он, ни Наталья Кирилловна своей волей не позволили бы тебе так-то с царицею обращаться! С небес смотрят и не верят! Укор ты им!
Дверью так шибанул, что полетели иконы со стен. Пока прыгал через ступеньки вниз, слышал причитания Евдокии:
– И за что меня, несчастну, в гроб живо-ой! И чем же я не пришла-ась! И как же я оставлю сыночка Алешеньку-у! И не увидит он больше родной матушки-и-и! Будет расти сиротинушкой при живых родителя-ях!..
Рвали сердце ее слова. Петр ускорил шаг. Во дворе отыгрался на Алексашке, скалившем зубы с девками, и двинул его в ухо.
– За что, мин херц?
– Нашел когда ерничать! Где возница? Едем на Кукуй!
Отправив Евдокию в монастырь, Петр стал везде появляться вместе с Анхен. Ее красный золоченый возок встречавшиеся на дороге москвичи оглядывали со всех сторон, стараясь заглянуть в просвет от занавески в окне. Осуждали, заметив простоволосую голову, убранную в прическу, или локон белокурого парика. Не раз Петр слышал, как