Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клод Анэ находился как раз у Зимнего дворца, собирая материал для издания «Ле пти паризьен». «Огромная площадь была похожа на людское море, а движения толпы напоминали волны, – вспоминал он. – На ветру развевались тысячи красных флагов с различными лозунгами золотого цвета». Все на площади выглядели добродушными и благожелательно настроенными. «Я сделал несколько снимков. Я был одет как буржуа, и было очевидно, что я не из народа», однако толпа «немного отступила назад, чтобы мне было удобно, и с интересом смотрела, как я работаю». Он отметил, с каким вниманием и уважением все слушали ораторов и «терпеливо выносили нескончаемую велеречивость»{579}. На площади были представлены все слои российских трудящихся: там были «служащие почты и телеграфа, студенты, матросы, солдаты, рабочие и работницы, повязавшие свои головы яркими шарфами…школьники, беспризорники восьми-десяти лет, девушки и юноши, державшиеся за руки, домашняя прислуга с транспарантом, призывавшим к эмансипации горничных, повара и лакеи, официанты из различных ресторанов»{580}. Кроме того, на площади были десятки военных оркестров, игравших неизбежную «Марсельезу», популярные мелодии из русской оперы, танцевальные мелодии. Везде были транспаранты, призывавшие: «Землю, свободу, мир, долой войну!»
Морис Палеолог стал свидетелем «великолепного спектакля» на Марсовом поле накануне своего отъезда из России. После трех лет работы на посту посла Франции он предавался болезненным размышлениям, испытывая чувство большой потери: для него Первомай 1917 года означал «конец общественного порядка и крах всего мира». Его опыт пребывания в России не внушал ему оптимизма насчет дальнейшего развития ситуации в стране: русская революция «была осуществлена элементами слишком разношерстными, несознательными и невежественными, поступавшими слишком нелогично, чтобы кто-либо мог на данном этапе осознать ее историческую значимость или же ее способность к самостоятельному распространению»{581}.
Столкнувшись с самыми серьезными за последние полгода в Петрограде трудностями, Лейтон Роджерс впал в полное отчаяние. В тот день он был настолько голоден и так не хотел возвращаться в свое холодное, сырое жилище, что проводил время, бродя по Эрмитажу и созерцая натюрморты старых мастеров с «ощипанными гусями, свежевыловленной рыбой, овощами и фруктами» (он предпочел их превосходной музейной коллекции Рембрандта). Позже он вместе со своим коллегой отправился на поиски ужина, но везде было закрыто, и через несколько часов они, сдавшись, вернулись в свою квартиру, где были вынуждены довольствоваться черным хлебом с чаем («это было все, что осталось в кухонном шкафу»), а затем легли в постель, чтобы согреться. Роджерсу все это уже порядком надоело: «Демонстрации, демонстрации, сплошные демонстрации! Когда они уже закончатся, мне больше никогда не захочется новых. Каждый день после обеда улицы из-за них перекрыты, никто больше, похоже, уже по-настоящему не работает, поскольку работой считается участие в демонстрации»{582}.
Через два дня после всплеска оптимизма, вызванного празднованием Первомая, в правительстве разразился первый серьезный кризис, связанный с разным отношением политических сил к целям участия России в войне, определенным еще в 1914 году. Факт вступления Америки в войну стал одной из причин крупного конфликта между правительством Милюкова и Петроградским Советом. Желая отметить заявление руководства США о вступлении в войну, Милюков дал интервью о целях Временного правительства в войне, в котором вновь подтвердил его верность союзническим обязательствам царского правительства: довести войну до решительной победы и поддержать послевоенные аннексии союзными странами (в частности, аннексию Константинополя Россией), а также наложение на Германию карательных военных репараций. Опубликованная в печати «Нота Милюкова», как стали называть этот документ, немедленно вызвала враждебную реакцию Петросовета, который выступал за безоговорочный выход России из войны без каких-либо условий.
Четыре дня спустя Временное правительство было вынуждено опубликовать опровержение, но было уже слишком поздно, чтобы предотвратить ожесточенные протесты революционных элементов, которые осуждали Милюкова, настаивая на том, что задачи войны должны заключаться в обеспечении демократических идеалов, и требовали отмены всех договоренностей с союзниками{583}. Ленин и его сторонники использовали этот конфликт в качестве повода для организации решительного сражения с Временным правительством, подстрекая рабочих и солдат на протестные акции, чтобы заставить правительство капитулировать или уйти в отставку. 20 апреля во второй половине дня, когда в Мариинском дворце Временное правительство вело срочные переговоры с Исполнительным комитетом Петросовета, в районе дворца собрались (с примкнутыми штыками) от 25 000 до 30 000 солдат Павловского, 180-го, Финского и Московского полков, а также некоторые матросы – и убедить их разойтись смог лишь генерал Лавр Корнилов, новый командующий Петроградским гарнизоном{584}.
На Невском проспекте Дональд Томпсон увидел две демонстрации (одну – анархистскую, другую – в поддержку Временного правительства), двигавшиеся вниз от Морской улицы и от Садовой. «Кто-то выстрелил из револьвера, и через несколько минут на этом углу наступил просто ад, все лежали плашмя на тротуаре», – вспоминал он. Уже спустя четверть часа в результате этого светопреставления было убито шесть человек и ранено от двенадцати до пятнадцати. Немного погодя началась также стрельба перед Казанским собором и недалеко от консульства США. «На Невском проспекте в тот день где-то до 10.30 вечера продолжался хаос, – писал Томпсон своей жене. – Тысячи демонстрантов выступали за правительство, другие – против, пока наконец не началась полная неразбериха. Мы с Борисом сочли за лучшее снимать шляпы и приветствовать каждую проходившую мимо демонстрацию». Однако после того, как они были вовлечены в группу угрожающего вида вооруженных анархистов с развевавшимися черными флагами, им вновь пришлось лежать лицом вниз на тротуаре, опасаясь за свою жизнь во время очередной перестрелки{585}.
На следующее утро Томпсон постарался «пораньше оказаться на месте событий», чтобы отследить их развитие. Он увидел, что повсюду были расклеены объявления «с обращением к горожанам больше не митинговать на улице»{586}. Митинги теперь были разрешены только «в залах, театрах и общественных зданиях» – в тщетной попытке предотвратить дальнейшее обострение ситуации. В течение следующих нескольких дней на улицах Петрограда продолжали происходить беспорядочные перестрелки и произноситься бесконечные речи. Арно Дош-Флеро был свидетелем настоящей «бури красноречия», когда «десятки тысяч людей собрались, чтобы поддержать требование мира – без аннексий и контрибуций». Он с изумлением отметил, что эта фраза (с использованием приспособленных для этих целей для русского языка соответствующих английских терминов, которые не имели на русском языке точных эквивалентов) получила самое горячее одобрение. К сожалению, некоторые ораторы считали, что эти слова являлись названиями городов, и призывали своих слушателей «не дать России захватывать Константинополь, Аннексию и Контрибуцию». Элла Вудхаус вспоминала, как ее горничная с жаром провозглашала: «Мы хотим мира. Нам не нужны какие-то два румынских города, Аннексия и Контрибуция. Мы устали от войны!»{587}