Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С ней уже никогда не случится ничего плохого, никогда, ни за что. Если кто-то бросит в неё камень, то камень пройдёт сквозь неё как сквозь туман, и если кто захочет её утопить, она просто уплывёт, ведь она умеет дышать и под водой. И если надо будет улететь, она умеет летать, и если надо стать невидимкой, она станет невидимой. Она никогда не умрёт, моя Ребекка, такой я её себе придумал, и поэтому так оно и есть. Она не всё время со мной, потому что ей надо открыть для себя мир, но иногда она меня навещает. Она рассказывает мне о том, что пережила и что узнала, и в её рассказах всегда светит солнце. У неё есть друзья во многих странах, потому что я выдумал её такой, что она всем приходится по сердцу. Иногда она музицирует со своими друзьями, и когда ветер дует в нужную сторону, до меня доносится эта мелодия. Хоть и издалека, но она слышна.
– Это хорошо, что Ребекка лишь придумана и её не существует в реальности, – сказал Полубородый, – ведь если бы она была на самом деле, люди могли бы ей причинить зло. Они могли бы схватить её множеством рук, привязать её к столбу, могли бы разложить под ней дрова, хворост и ветки, обломки мебели. И они могли бы…
Он не стал продолжать, а снова взял шахматную королеву и долго на неё смотрел. Потом отложил и сказал Кэттерли:
– Знаешь, почему ты потеряла своего слона? Потому что ты вела сражение так, будто с тобой никогда ничего не может случиться. Но с человеком всегда что-то может случиться, запомни это. Всегда.
Он встал и обеими руками поскрёб у себя в затылке, как и я иногда делаю, когда утром ещё не проснулся толком. Он прогнулся и потянулся, а потом вышел.
Кэттерли долго смотрела ему вслед, а потом сказала:
– И я всё равно думаю, что эта Ребекка была на самом деле.
Тридцать седьмая глава, в которой дядя Алисий возвращается с войны
В воскресенье Штоффель после еды сказал, что пойдёт в кузницу, немного приберётся там. Он говорит так каждую неделю, и я не знаю, для чего ему нужны эти отговорки, может, он просто не хочет признаться, что и самый сильный человек иногда устаёт. При этом и я, и Кэттерли знаем, что он там не прибирает, а ложится на часок на мой соломенный тюфяк; он думает, что мы не замечаем, но при этом его храп разносится по всему дому. Однако в это воскресенье ему недолго довелось поспать, потому что кто-то стал ломиться в двери кузницы; не постучался, как разумный человек, а стал бить по двери кулаками, а потом, когда ему открыли не сразу, ещё и пинал дверь ногами. Я вздрогнул, а у Кэттерли, которая в это время пряла, перестало крутиться веретено. У кузнеца не может быть такого нетерпеливого клиента, он же не повитуха и не баба-травница, которые бывают нужны неотложно. Потом мы сперва услышали голос Штоффеля, не очень-то приветливый, да и кто же обрадуется, что его вырвали из сна, а потом второй голос, хриплый и резкий, слов было не разобрать, но голос принадлежал человеку, который привык внушать страх. Но Штоффель не из тех, кого можно запугать, он ответил, что кузница закрыта и сегодня не откроется. Если, мол, потерялась подкова, пусть таскает своего жеребца на своём горбу до утра, когда кузнец снова будет к его услугам. Чужой голос что-то ответил, это был скорее лай, чем человеческая речь, и они ещё какое-то время там препирались. Я вначале думал, что какой-то пьяный ошибся дверью, но потом этот чужой произнёс моё имя, это было отчётливо слышно, не Готфрид, а моё настоящее имя. Он, дескать, хочет говорить с Евсебием, орал тот, да так громко, что половина округи слышала, причём сейчас и немедленно, иначе он заговорит по-другому. Штоффель его в конце концов впустил, и не из страха перед ним, страх ему вообще был чужд, а потому что не хотел давать пищи для посторонних ушей. Никому не полагалось знать, что я, вообще-то, Евсебий и сбежал из монастыря.
Чужой протопал вверх по лестнице, настоящим солдатским шагом, как будто он шёл не один, а целым взводом. Когда он вошёл в комнату, Кэттерли от страха вскрикнула. Мужчина был не такой рослый, как Штоффель, но и не намного меньше, и через всё его лицо тянулся глубокий шрам – от подбородка до лба, и один глаз был закрыт клапаном. Голова была обвязана платком как повязкой, и в ней торчало перо из хвоста сороки. Это делало его вид ещё более зловещим; недаром наша мать всегда говорила, что сорока – это чёртова птица. На нём был пёстрый камзол, но штанины внизу были подвязаны соломой, а не как у богатых людей, и одна штанина разорвалась. Накидка была ему маловата, как будто с чужого плеча.
Этот человек простёр ко мне руки, и я вспомнил про людоеда, о котором шла речь в одном рассказе Чёртовой Аннели, он схватил меня в охапку и поднял так легко, как будто я ничего не весил, прижал к себе, так что из меня дух вышибло, и обдал запахом водки и пота. Это тоже мне о чём-то напомнило, но не помню, о чём. И он воскликнул:
– Евсебий! Мой маленький Евсебий! – И тут я вспомнил, кто он такой: дядя Алисий, который ушёл в солдаты.
Когда к нему немного привыкнешь, начинаешь понимать, что он говорит, а говорит он неразборчиво, но не оттого, что пьян, хотя по-настоящему трезвым он не бывал никогда, а потому что у него во рту, с той стороны, где шрам, больше не было зубов. Своё ранение он получил в Риме, сказал он, и хотя впоследствии я заметил, что у него всегда всё должно быть больше и громче, чем у других людей, в этом я ему верю; он столько пережил и