litbaza книги онлайнКлассикаПод знаком незаконнорожденных - Владимир Владимирович Набоков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 58 59 60 61 62 63 64 65 66 ... 108
Перейти на страницу:
за свою человеческую подлинность, – все значение романа. Цинциннату открылось «я есмь». Правда, может показаться, что в своем героическом самоутверждении он не понял, что «я есмь» значит, что и все другие люди «суть». Он не пытается разглядеть в каждом из окружающих его обобществленных персонажей такого же человека, как он сам. Это как будто придает его монологам смущающий привкус солипсизма (крайнего индивидуализма). Но это, может быть, только на первый взгляд так кажется. Сколько бы Набоков ни твердил о своем безбожье, цинциннатовское утверждение своего личного бытия рождается из вечного стремления сознания к соединению с чаемым абсолютным бытием и, тем самым, с божественной любовью[118].

Оба набоковских героя, Цинциннат и Круг, совершают одинаковое «преступление» – их «гносеологическая гнусность» состоит в том, что они обладают способностью по-декартовски «ясного и отчетливого» восприятия истины. По мере того как, с одной стороны, вокруг них все больше сгущается атмосфера ложной реальности, а с другой – крепнет их сопротивление, по мере того, как обнажается и определяется их «Я», в них проясняется идея чего-то настоящего, истинного, лежащего за пределами гнетуще-иллюзорного мира, пока, наконец, не происходит финальное столкновение, разом отменяющее, подобно пробуждению, весь долгий морок фальшивой жизни. По справедливому замечанию Б. Бойда, «Незаконнорожденные» «вовсе не политический роман, это роман философский, нацеленный на изложение определенной философии сознания, – что, разумеется, само по себе не лишено связи с политикой. Исходное положение Набокова состоит в том, что нет ничего важнее индивидуального сознания, названного в романе “единственной реальностью мира и величайшим его таинством”»[119].

Со всем тем пересечение политики и философии (а в более широком смысле – свободного индивида и несвободного общества) в романе выступает одной из главных его контроверз, в первую очередь, конечно, из-за фигуры героя, по сути, принуждаемого к отказу от своей свободной «мироконцепции» в пользу скотомской политической философии эквилизма. И здесь нельзя не вспомнить об одном из самых влиятельных философов XX века М. Хайдеггере (1889–1976), который после прихода нацистов к власти принял пост ректора Фрайбургского университета, участвовал в политической жизни Германии и опубликовал ряд работ[120]. «Характер ученых интересов Круга и положение международно известного профессора философии, которому режим предлагает позицию президента университета, – писал об этом А. Эткинд, – соответствуют интересам и положению Мартина Хайдеггера. Здесь сходство кончается: Хайдеггер согласился на сотрудничество, Круг отказался. Падук спрашивает у Адама, “не приходится ли ему родственником профессор Мартин Круг?”»[121].

2

Поминки по Кругу

Сновидческая логика «Незаконнорожденных», как и кольцевая структура его композиции, повторяет приемы Дж. Джойса в «Поминках по Финнегану» (1939), которые становятся у Набокова предметом пристального внимания и решительной полемики. По-своему подхваченная им интерлингвистическая каламбурная техника Джойса лишь отчасти оправдывается в романе сновидческой подоплекой происходящего; главным же источником уродливых русско-немецко-французско-латинских гибридов становится искаженный, мрачный, лишенный гармонии мещанский и деспотический мир книги, в котором меркнет и замирает сама природа. Серое полотно нелепой и жестокой романной реальности изредка озаряется лучами солнца, игрой света, поэзией, отблеском лучшего – божественного – мира, просвечивающего из своего инобытия. Иначе обстоит дело с карнавально-мифологическим миром «Поминок», в которых, по замечанию С. Хоружего, «всемирная история сочетается с шуточной балаганной балладой»[122]. В романе Джойса, программно лишенном фигуры автора, а вместе с ним и фигуры Творца, дурная цикличность тождественных исторических моделей не способна произвести ничего, кроме восстановления того же изначального status quo героя баллады, окропленного живительным ирландским виски и восставшего из мертвых к своей постылой обыденности. Никакого «пробуждения» не происходит («История – это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться», – замечает Стивен Дедал в «Улиссе»): «Все есть замкнутый круг – и мировая история и роман, что ее содержит и выражает. И воскресение – только возвращенье начала»[123]. Кончаясь словами «Finn, again! <…> A way a lone a last a loved a long the…», роман беспрепятственно и бестрепетно, ни на миг не прерывая своего словесного маскарада, продолжается собственной начальной строкой: «…riverrun, past Eve and Adam’s, from swerve of shore to bend of bay…»[124]. Подметив здесь и Адама, и «bend», и кольцевую структуру, Набоков, однако, совершает нечто противоположное Джойсу – выводит своего Адама за пределы горестной безысходности. Причем финальный переход повествования из одного плана в другой задумывается как новый художественный прием: «Этот своеобразный апофеоз (еще не применявшийся в литературе прием), – писал Набоков редактору “Doubleday” в уже приводившемся письме, – являет собой, если хотите, своего рода символ божественной власти. Я, Автор, возвращаю Круга в свое лоно, и ужасы жизни, которые он пережил, оказываются художественным вымыслом Автора».

Вместо калейдоскопического историко-мифологического круговорота явлений и событий «Поминок» в романе Набокова – кривозеркальные, но легко узнаваемые черты диктаторских режимов XX века, прямые выдержки из Сталинской Конституции, точный очерк политической жизни, психологические портреты карателей и арестантов – набоковских современников, таких же беззащитных людей, как его брат Сергей, погибший в концентрационном лагере под Гамбургом. «Мне совершенно не приходило в голову, – писал Набоков М. Алданову в конце 1945 года, – что он мог быть арестован (я полагал, что он спокойно живет в Париже или Австрии), но накануне получения известия о его гибели я в ужасном сне видел его лежащим на нарах и хватающим воздух в смертных содроганиях»[125].

Набокова, встречавшегося с Джойсом в Париже в 1930-х годах и едва не ставшего русским переводчиком «Улисса», очевидно, живо интересовали формальные новшества итогового произведения ирландского писателя. В интервью университетской газете в декабре 1942 года он назвал его в ряду своих любимых авторов: «Шекспир, Марсель Пруст, Джеймс Джойс и Пушкин»[126]. Однако если смелые стилистические поиски «Поминок» задели собственную игровую жилку Набокова, то их содержание едва ли могло его увлечь. Не удивительно, что восхищение Джойсом у Набокова вскоре после публикации «Незаконнорожденных» сменилось разочарованием, о чем он написал Р. Гринбергу 11 сентября 1950 года:

Я остыл к Joyce’у, которого как писателя очень любил, хотя, как писатель же, ничем ему не был обязан. Теперь нахожу в «Улиссе» досадные недостатки промеж гениальных мест – stream of consciousness[127] звучит условно и неубедительно (никто не ходит, вспоминаючи с утра до ночи свою прошлую жизнь, кроме авторов), половой момент под стать гимназисту-онанисту, желудочные авантюры (с пердунцами, занимающими целые страницы) слишком растянуты – как монологи в старых пьесах – и еврейство Блума не избегает ни одного шаблона (семьянин хороший, глаза с десятитысячелетней поволокой, расчетлив и т. д.). Скажи это Edmund’у[128], если увидишь его – я боюсь[129].

Позднее, в интервью А. Аппелю 1966 года, он схожим образом отозвался и о «Поминках»: «бесформенная и унылая масса поддельного фольклора, холодный пудинг книги, непрерывный храп в соседней комнате, особенно несносный при моей бессоннице. К тому же я всегда питал

1 ... 58 59 60 61 62 63 64 65 66 ... 108
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?