Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как быть с вами, венцы, багряницы? Да смертный на ступеньку только братьев перевысит, в душе его, не тратя времени, уже аспидица-гордыня вьёт укромное гнездо.
Но и так: заповеди Богом заповеданы всем без исключения, ан исключение-то тот как раз, кто в сей век исполняет хоть треть их. И вот среди самой глухой монашьей братии этого-то схимонаха и отшельника, царя духовна, весело себе не позволяющего ничего, что хватко позволяется и ценится другими, уже не обязывают добывать в йоте лика себе и обители хлеб, а, напротив, за честь почитают только несть ему. Он же на любимую планету сразу за всех молится, густым лесом любуется, не раздражается, не умышляет неправд, а тянется по древу мысли к истине, не превозносится, инокинек предобрых не трясёт... Это не спесивца высь, а знаменосца.
Не так ли и государь, отрешивший себя от человеческого — утех счастия, простора застолья, в душу принявший вечное терзание от знания пороков своего владычества, приобретает некоторым образом право поцарствовать? Не так ли?.. Да, как-то не так. Не клеевито, сыпко, не добавлено чего-то, воска ли, яичка, лишку ли чего замешано...
Всё заново: что там у схимонаха-то?.. Молитва. Лес. Вода и хлеб. Вот! Своего отца-надёжу иноки питают и ходят за ним доброю охотой. А ты потому и царь, что не все любят так... Он — путь для каждого, а ты — палатный потолок, кремлёвская стена.
Устрою вот опричнину «наоборот». Думе проповедаю кру... тьфу, кро-тень-ко, — как во Писании говорено, кто последним станет, первым наречётся. Так и пребудете отныне вы у мя: кто вотчину свою в казну отечества отдаст, у самого престола сядет... Нет, вотчину ты, цесарек, хватил!.. Ну половину. Исполу прибытка. Что вам весь доход? Вы ж не купцы, а государевы мужи! Когда ж вам самим торговать, копить, коли служите, жгя животы, а, ребята? А ленты ваши пойдут на строительство дорог, на бои за берега морские, вы от сего так ещё разбогатеете, что не поймёте и откуда что взялось, только рубины на пальцах менять успевай!... Да! Если кто не желает — как скажет. Жалеешь добры родовые — пожалуйста: купцы царству тоже гораздо нужны, отпущу со дворца на все четыре, без опалы. Промышляй себе, да царь-заказ получи — мортиры лей, руды разведай, парчи привези. С Востока кровных скакунов, с Запада ресорных карет пригони. Вот и ладно выйдет — ревностный до государевой службы за жертву получит великий почёт, охочий до вольного хозяйства приберёт богатство.
Вот и ладно... Господи, куда понёс? Будто не зашепчут в первом закуте: вота, велика честь у юнца в венцах под рукавом сидеть, обобранным вконец! Видано где, чтобы бояре, как купчишки, суетились? Ну, тем-сем и всегда приторговывали, дело знамо, да то, что ли, татьба? За то ни места, ни почёта отцы не лишалися!
Конечно, выищется кто-нибудь — сподручный легкостию духа — и, норовя затее царя, подаст голос:
— Так ить прибытку-то самим-то более наделать мочно будет. Коль целое время только сим и заниматься! Тот же ключник больше украдёт, коли за ним не посмотреть, а мы всё в Москве!
— Постыдись, Иваныч! — враз нагрянут тихими сычами голоса. — Весна царства — боярство! Нам и без возни цветно и благовонно долженствует бысть!.. А ему пол-лихвы с удела задарма отдай... Твоё царенье — присылай, как отец, «псов» с вениками, всё выметай, убор наследный с головой сымай! Но чтобы я — своеручно?!.
— На шубы, на упряжи, на терема ведь гроши нужны? — вспомнит кто-то. — Царь, видно, хочет, чтобы мы на западную шишголь походили! Видал я иху знать — ни бороды, ни тебе платья мехового, ни пузени, а так, утиное перо над трёпаной башкой. Ноги, прости Господи, наги от пят до мудей. Тако-то и мы с таким дарителем вскорости будем — голыми лядвеями сверкать!
Между тем (и это при живом самозванце!) уже явился новый самозванец. Чудом спасённый внучатый племянник Димитрия, прежде потаённый сын Фёдора Иоанновича и Ирины Годуновой, двигался (с растущим не по дням, а по часам отрядом) теперь почему-то от устья Волги к серёдке страны.
Сыскники Басманова споро проведали: царевичем нарёкся в этот раз некий казак Илейка, сын Коровин, сам родом из города Мурома. Сильно раненный в последнем кавказском походе, без движения всё смутное время лежал он неприметно на печи. А тут недавно взяли и пришли Илейку навестить его дружки — терские казачки, да чёрт их дерни, в грустной, у одра недужного, беседе позавидовать донцам, пожалованным властителем новым примерно. Илья тут ещё полежал-полежал да с печи и вскочил и повёл друзей-терцев на Русь, но течению вверх, искать царского жалованья. Хоть всякий купец, дворянин или боярин бывал граблен на казачьем праведном пути, но не каждый был убит. Илья, не ленясь, каждого важного спрашивал: веришь ли ты, чтобы я был твой государь Пётр Фёдорович?! На что первые русские дворяне отвечали, как правило: «А почему бы и нет?»
Даже царь, сам из простых, нашёл возможным вдумчиво раскланяться с «племянничком», для начала — в письмах. Дмитрий отписал Петру в Самару: ежели он и впрямь сын брата Фёдора, пусть на Москве будет желанным гостем. Ежели же он не истинный, да удалится из пределов царства прочь.
«Что-то я паки не совсем то...» — ещё терзался мыслью царь, но душой уже подозревал красивую непоправимость московского великодержавия. Не первородно ли сам по себе сильный дух его грешен? Вот же ровные, чуть тёплые, слоистые — как слабое дно мира — синайские скрижали. «Не убий» — убивать государству приходится. Хоть непокорного умника, хоть необъяснимого злодея, всегда соседа — дурака-врага. «Не сотвори кумира и его изображения» — попробуй этому стулу бодливому копыта не позолоти. «Не пожелай ничего, что у ближнего твоего, ни вола, ни денег...» — и желать приходится. Вроде бы для того, чтоб сторицей потом отдать. Да где эта ковшовая мера взятого и отданного? И берётся-то силой (это только кажется, что взятие тех же податей ведётся изначально по немому соглашению сторон, но кто же их с опрятностию нёс бы, аки лак драгой на именины чужой жене или кадь овса на дорогу дальнюю своей кобыле, если бы только имел случай уклониться?), и возвращается сторицей-то порою насильно, или не возвращается совсем, или вручается уже в другие руки (что туляку московский мост?). Так общий, зыбкий дух государственных хлопот о грядущем всеобрадовании не сживается с отточенным чином частного изъятия. И конечно уж, при взносе в Большую казну нет никогда даже речи о выгоде духа, единственно непреходящей пользе уплатившего, как, скажем, при пожертвовании прямо юроду или на храм. Какое уж тут благо горнее, когда за твой же рубль, пусть отманивая от тебя зевы напастей, будут кого-то припекать, кроить, сочить под добрым жомом. Да, державство на соборы Божьи серебра порою не щадит... Но зодчий человек, умелец небываемое подпереть непостижным, тело Небес к любому клочку Москвы прикрепит, а сам Дух царенья даже чудом дел таковых, кажется, не озарится — только вздремнёт в довольстве.
— Самодержавие вообще пренехорошая штука... — говаривал схизмат Виториан Вселенский и, чуть помыслив, всегда добавлял: — Да ничего ведь лучше не придумаешь...
Вселенский рассуждал об узкой выемке-лощине меж нивою Всевышнего Отца и обрывами Препадшего Начала — дорожке, коей следует держаться (уж самодержцу-то во всяком случае). Лукавством замыкать соузы, сеять раздор меж сильных, искушать могучего, пожертвовать слабым — вот кесарево ремесло. Идти странной иззубренной гранью — дабы народ его не был ни давлен телесно, ни духовно рублен, сокрушать шуршащую тьму жал внутри полей своих и ясность скрипящих оскалов снаружи. И так до тех красивых пор, пока и изнутри, и извне не вызреют благие семена, не заглушат чертополохи лепестками милости Христовой. Он-то, страшный царь, на то и нужен: оберечь до свята лета эти семена. Когда ж они взрастут и силой солнца сладкого нальются — и цари к добру изменятся. Но до этого ещё о-хо-хо как... О-хо-хонюшки, хо-хо...