Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы уже прощались с Крючковым, когда неожиданно дверь распахнулась, и комната наполнилась светом – легкой стремительной походкой вошла молодая прекрасная женщина.
– Пе Пе Крю, – проговорила она негромко, нараспев, чуть капризно, – народы ропщут, мы убываем.
– С Богом, – отозвался Крючков.
Сколь ни был я поглощен той встречей, которая мне тогда предстояла, должен сознаться, что испытал какое-то странное волнение – таким ошеломительным было сияние этих солнечных глаз.
Женщина эта никак не вписывалась в реальную жизнь, в будничный мир.
Она одарила меня улыбкой, произнесла несколько слов, я не запомнил их – лишь смотрел…
Так я впервые в жизни увидел Надежду Алексеевну Пешкову, которую близкие и друзья обычно называли Тимошей, женщину столь же обворожительную, сколь роковую и неразгаданную.
Но вместе с этим ожогом, восторгом, вместе с пленительной очарованностью, была и какая-то темная тучка, нежданно налетевшее облачко. И я не сразу смог разобраться, что это значит, чем я смущен. Лишь ближе к ночи, уже перед сном, я понял, ошарашенно вспомнил – всего только три недели назад она хоронила любимого мужа.
3
Дни, предшествовавшие визиту, были не только весьма увлекательны.
Сверх меры обрушилось впечатлений на детскую голову, и непросто было их вместить и осмыслить.
Прежде всего, в своем кабинете принял нас нарком просвещения, чье звучное имя было известно и мне, и стольким моим ровесникам. Мы это имя произносили едва ли не с молитвенным трепетом – Андрей Сергеевич Бубнов, герой Великой Октябрьской революции, один из шести-семи человек, входивших в ее генеральный штаб.
Прошло почти восемьдесят пять лет, и сам я дивлюсь тому, как отчетливо вижу безщекое лицо, фигурку в сером солдатском френче и отчего-то тревожный взгляд.
О чем он спрашивал, я не помню, но никуда не ушло, осталось то ощущение неподдельного, все еще острого интереса, с которым он всматривался в привычное, давно изученное пространство и в новые, незнакомые лица.
Что означала эта блеснувшая, так поразившая меня искра, не понял я ни тогда, ни поздней, не понимаю сегодня тоже, но помню с ошеломительной ясностью и кабинет, и стол, человека в солдатском френче, и ту Москву девятьсот тридцать четвертого года.
По распоряжению Бубнова обедать ходили мы в Дом ученых на Пречистенке. И там состоялась еще одна памятная встреча.
Однажды к нашему столику медленно (напрашивается слово «медлительно») приблизилась невысокая дама, словно увенчанная торжественной, истинно царственной сединой.
Она с благосклонной улыбкой взъерошила мои волосы, ласково произнесла несколько ободряющих слов. Это была директор Дома Мария Федоровна Андреева.
Я кое-что знал о ней, знал, что она была одной из первых актрис Художественного театра, и безусловно, самой красивой, знал, что была она долгое время спутницей Алексея Максимовича. Знал даже то, что отношения между расставшимися супругами все еще не улеглись, не застыли, при всей их сдержанности сохранили не слишком добрую настороженность.
Хватило и взгляда, чтоб убедиться: женщина эта привыкла властвовать, распоряжаться, повелевать. Что и сегодня она все так же чувствует за собой это право, непоколебленную уверенность, что ей послушны мужские сердца. Годы нисколько не изменили ее осанки, свою седину несла, как корону.
4
Бубнов озаботился тем, чтоб мы посетили и знаменитые, гремевшие в ту пору спектакли. Десятилетнему человеку выпало несколько ослепительных незабываемых вечеров.
И все, что до этого мне случилось видеть на сцене, сразу поблекло, куда-то ушло, показалось игрушкой.
Сначала Большой с его державным, с его многоярусным великолепием, выглядевший приснившимся чудом в бедном и пуританском мире, в котором я жил до этого дня.
Затем «Булычов» с Борисом Щукиным в той довоенной, еще не разбомбленной, первой вахтанговской цитадели.
А в Малом театре – «Стакан воды» со звездноглазой красавицей Гоголевой, с блистательным Николаем Радиным.
И наконец – апофеоз! В Художественном – «Воскресение» с Качаловым, с Еланской – звучит толстовское слово.
Должно быть, в то лето, в те вечера что-то и щелкнуло, задрожало, что-то зазвенело в душе, чтоб через несколько лет вернуться такой оглушительной, все затопившей, неистовой страстью к драматургии.
И удивительнее всего, что через многие годы они по-своему повторились, ожили, вновь осветили мою судьбу.
Спустя полтора десятка лет в Малом театре состоится московский мой дебют, а впоследствии в Художественном театре сыграют «Медную бабушку» и, наконец, счастливая дружба, долго казавшаяся нерасторжимой, однажды свяжет меня с вахтанговцами – они дадут жизнь пяти моим пьесам.
Подобные зигзаги судьбы и своеобразные возвращения не раз случались в моей истории, даже в ту пору, когда всецело меня подчинила ревнивая проза.
Но самое невероятное чудо, определившее, как это выяснилось, всю жизнь, случилось, когда вопреки препятствиям и обстоятельствам все состоялось, нас известили: седьмого июня надо нам быть на Малой Никитской, оттуда отправимся в Горки к Горькому.
В назначенный день, в назначенный час, мы были в кабинете Крючкова. Он сообщил, что вместе с нами едет еще один человек.
Спутник явился почти мгновенно.
Среднего роста, плотный, улыбчивый.
И сразу же представился:
– Бабель.
5
В ту пору машины перемещались не с нынешней резвостью, путь до Горок длился без малого три часа. И Бабель постарался занять их с пользой для мальчика-собеседника. А мне хватило все же ума не прерывать его – слушал внимательно, подал всего несколько реплик.
Сегодня, естественно, вряд ли вспомнишь все то, чего он в пути коснулся. Прежде всего он стал рассказывать о флоре и фауне Подмосковья. Он поразил и обилием сведений, и той увлеченностью, с которой делился со мною тем, что он знал.
– Все это важно, очень важно, – несколько раз он повторил, словно оправдываясь за то, что предметом его монолога стали не судьбы известных авторов, не важные секреты словесности, а тихая жизнь цветов и трав, – мы с вами городские растения, и города наши тоже схожи, портовые, южные, живописные. Это, конечно, наша удача. Люди в таких городах получаются чаще всего неравнодушные и наделенные воображением. Но есть и опасность. Асфальт зачастую их разлучает с плотью земли, с полем и лесом – это печально. Для капитана на корабле эта оторванность не смертельна, для нашего брата, для литератора – небезопасна. Нам важно знать и понимать, как дышит природа.
Он обращался ко мне на «вы», был первым, кто так говорил со мною, это доставило мне удовольствие.
Возможно, он об этом догадывался, но вида не подал, тон его был не поучающим, не назидательным, скорее, искренне восхищенным бесчисленными дарами мира.
В те годы я еще не дозрел до осознания необходимости сразу же закрепить на бумаге все примечательное и важное, то, что я вижу,