Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Носатый Борис поднимал ладонь:
– Зрители! Ваши аплодисменты.
Все дружно хлопали. И Тамара, чуть дернув плечиком, начинала:
– Одесситка, вот она какая, одесситка, пылкая, живая…
Роза – и Люба за нею – подхватывали, лихо колотя каблучками:
– Одесситка взглядом обожжет,
Сердце ваше в плен возьмет,
Бросит, удерет.
Белая «Грузия» плавно несла свое большое умное тело по отливавшей лаковым блеском, бронзовой черноморской волне.
Сергей возвестил:
– А вот и «Крым»!
Навстречу нам, из Батума в Одессу, двигался корабль-близнец. Такой же ослепительно-белый, столь же парадный и карнавальный.
Сгрудившиеся у борта люди приветственно махали руками, платками, сорванными косынками. Что-то кричали, должно быть, желали счастливого плаванья и, разумеется, положенных семь футов под килем.
– Счастливые, – думал я и завидовал, – едут в Одессу. Скоро там будут.
За несколько дней я успел влюбиться в этот обольстительный город. Тут все сошлось, и прежде всего он не обманул ожиданий. Что было важно для фантазера и неустанного книгочея.
Есть несколько избранных городов, отмеченных особой судьбой. Кроме их властной и терпкой манкости, кроме дарованной им загадки, им выпала редкая удача быть ярко описанными и воспетыми. И встречи с ними ждут с тем же трепетом, предчувствием счастья, с какими ждут первого выпрошенного свидания под фонарем в вечерний час.
Но та одесская сказка кончилась. Спустя еще день наша белая «Грузия» пришвартовалась в батумском порту и мы простились с веселой стайкой новых знакомых. Тамара пропела:
– Я одесситка и тем горжусь, что Томочкой Муляровой зовусь. Не забывай нас, юный поэт!
Веселый Борис потрепал мои волосы и назидательно произнес:
– Еще раз говорю: не ту-шуй-ся. И не грусти. Опасное дело.
Я – малый да ранний – дерзко спросил:
– А вам никогда не приходилось?
Борис усмехнулся и заверил:
– Нам не положено. Мы – чекисты.
16
Машина одну за другой отбрасывала преодоленные ею версты, колеса старательно приминали вздыхавшую под ними дорогу. Бабель спросил, кого из писателей читаю я чаще и охотней. Узнав, что Гоголя, оживился:
– Выбор, делающий вам честь.
И очень серьезно проговорил:
– Это замечательный спутник. И восхитительный собеседник.
Слова его были приятны и лестны. Не только потому, что мой выбор был им одобрен. Почивший классик словно сошел на миг с пьедестала, сел рядом, признал во мне своего. Не то чтобы я так сформулировал, но ощутил свою сопричастность с профессией, о которой мечтал. В четыре года я заявил, что буду писателем. Только писателем.
Потом он долго меня расспрашивал, что больше всего я люблю у Гоголя. Услышав, что это «Ревизор», а сцену письма в шестилетнем возрасте представил в лицах, он рассмеялся:
– Театр – сильный манок, нет спора. Славно, что память у вас такая. Важное качество. Пригодится.
И – точно гвоздь вколотил – добавил:
– Литература – это память.
Впоследствии я неоднократно имел основания убедиться в спасительной правоте этих слов. Мои способности оказались невелики, но, сплошь и рядом, память приходила на выручку. Каким-то непонятным манером в ней оживали в нужное время, казалось бы, давно позабытые образы встреченных мною людей, сказанные мимоходом слова, даже однажды блеснувшие мысли, по глупой небрежности, в тот же миг не пригвожденные мной к бумаге.
Но Бабель, не задержавшись на этой кратчайшей формуле, стал развивать, похоже, свою главную мысль.
– Когда вы вновь раскроете Гоголя, а это случится еще не раз, вы непременно перечитайте все его петербургские повести. Они в нем многое объясняют, хотя разгадать его невозможно.
И повторил:
– Да. Петербург. Ибо свидание с этим городом его потрясло до основания. То было встречей Юга и Севера. Надо представить, каким он явился – такой малоросс-завоеватель – Нежин и Миргород за спиной – и вдруг эта каменная громада, возникшая из воли и страсти. И Гоголь, великий честолюбец, сразу почувствовал: прежде всего он должен приручить свою кровь. Свое малороссийское солнце. Всегда возвращайтесь снова и снова к этому невероятному «Носу». Когда он его написал, осмелился, он сразу же опередил словесность и всех современников на два века. По меньшей мере. А то и больше.
Бабель покачал головой и усмехнулся:
– Эту загадку нам еще очень долго разгадывать. И неизвестно, кому повезет. Похоже, что ему самому это не очень-то удалось. Хотел охладить себя. Был убежден, что это ему необходимо, чтоб стать апостолом в литературе. То было роковое решение. В споре писателя и человека писатель взял верх, человек изнемог.
И неожиданно заключил:
– А вообще-то он был счастливчиком. Встретить Пушкина – сказочная удача. Учитель, да еще бескорыстный. Он сразу же понял, кого потерял. Да ведь и все мы поныне не можем прийти в себя. Николаю Васильевичу не было и двадцати восьми. Русскую литературу сделали, в сущности, молодые люди. Пушкин и сам, как себя ни старил, был в эти годы еще хоть куда. Тридцать семь лет – жизнь в зените. Лермонтов – тот вообще дитя! Только подумать, как мы ограблены! Отняты целые библиотеки неизданных, ненаписанных книг. Столь щедрый девятнадцатый век мог оказаться втрое щедрей.
Я счел необходимым вступиться за честь двадцатого столетия. Всего лишь треть его позади, а были уже и Блок, и Есенин, и Маяковский.
Он согласился:
– Были. Вы правы. И всех уже нет, видно, писатели не долгожители.
И, словно спохватившись, сказал:
– Но нет. Есть счастливые исключения. В том-то и золотое правило, что золотого правила нет. В двадцатом было на что посмотреть. Две революции, три войны. Японская, мировая, гражданская. Густо живем, ничего не скажешь. Но нет. Подводить итоги рано. Вы еще много чего увидите. Хватит на ваш писательский век.
17
«Но нет». Спустя уже много лет, когда я вспоминал и обдумывал каждое сказанное им слово, и в каждом смысл, не сразу постигнутый или угаданный, мне то и дело вспоминалось его неуступчивое «но нет». Однажды даже мелькнула мысль: не отзвук ли это тех давних штудий, которые выпали ему в юности – лукавое галльское «mais non».
«Но нет». В самом деле… И это – важнейшее – «истинная страсть молчалива». Поныне я вижу его улыбку, сопроводившую эти слова.
Когда он сделал это открытие? Как часто она его посещала, истинная негромкая страсть?
18
Он обнаружил, как жарко, властно, как люто она овладевает душою и мыслями человека, в далекую отроческую пору, когда он молча, втайне от всех вступил в жестокое, в беспощадное единоборство с самим собой. С этой унылой своей очкастостью. С презрительностью мальчишеской стаи. С изгойством. С племенной обособленностью.
Он оборвал свои связи с родом, бросился голову очертя в неведомый ощеренный мир.
Мир был широк, разнообразен и восхитительно жизнеопасен. Он был,