Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет ничего в нашем деле ошибочней, чем проходить мимо тех вещей, которые «сами собой разумеются». Такая небрежность обходится дорого. Слабеют причинность и достоверность.
Это напутствие вспомнилось сразу, когда я набрел на его слова о том, как действенна и пронзительна точка, поставленная вовремя, что следует повернуть рычаг не дважды, а один только раз.
Тогда в литературной среде сетовали на долгие паузы, предшествовавшие его публикациям. И сам он тоже включался в хор, посмеиваясь над самим собою. Однажды он даже назвал себя «великим мастером молчания».
Я был продвинутый мальчуган, читал об этом неоднократно и, не удержавшись, спросил, чем вызваны такие периоды.
Он усмехнулся, потом сказал:
– Этому немало причин. Но нет. Ничего неординарного.
И, помолчав, проговорил:
– Истинная страсть молчалива.
Сколь ни был я юн и толстокож, а все же понял: не надо задерживаться на этой больной и колючей теме.
6
С тех пор его имя и все, что с ним связано, во мне вызывало неутихающий, неутоляемый интерес. Тем более что жизнь его совсем не исследована и не описана. Хотя давно уже минуло время, когда его имя было запретным.
Ссылаются на то, что он сам способствовал этой глухой немоте – старательно окружал себя тайной. Любил исчезнуть, нырнуть на дно.
Возможно, что так. Он быстро сходился, охотно приятельствовал с чекистами. Не для того, чтоб себя почувствовать увереннее и защищенней. Его всегда занимали люди, работавшие в этой системе, их приобщенность к секретной жизни, к некоему ордену посвященных. Сами секреты не занимали, влекла окружавшая их атмосфера.
Все мы из детства, это бесспорно, и все же немногие из писателей так страстно от него избавлялись, так откровенно сводили с ним счеты, так рвали связи с домом, средой, так торопились сменить свою кожу, расстаться со своею отдельностью и непохожестью на соплеменников.
Он остро чувствовал, как далек от всех ровесников, изначально не испытавших его неуверенности, его сомнений и стойкой боли, свободных от власти воображения, которое заменяло все, в чем отказала ему судьба.
И надо было прожить свою грозную, тревожную конармейскую молодость, чтобы пришла, наконец, независимость и стало ясно, что боль и страсть, честолюбивая бессонница – это не Каиново проклятье, это и есть его богатство.
Возможно, он, наконец, убедился, что может все-таки обойтись и без «простейшего из умений – умения убить человека».
7
И столь же загадочной, непонятной была страна и ее словесность, ее литературная жизнь.
Еще не застыла в своей ступенчатости иерархическая архитектура. И триумфаторы продолжали выстраивать, шлифовать, обтесывать воссозданную табель о рангах. Каждый спешил занять свое место на узкой пирамидальной лестнице. Но мест на всех уже не хватало. И кто-то должен был потесниться, а кто-то выпасть – стало понятно, что новой гражданской не миновать.
В смутное время, когда догорало иссякшее якобинское племя, в словесности все еще шевелились, одни надеялись на лотерею, на чудо, на счастливый билет, другие, сжав зубы, спешили выговориться, вытолкнуть, чем бы это ни кончилось, слово, закупоренное в горле.
8
С первого шага в литературе он вызывал не вполне безопасный и далеко не всегда благосклонный, доброжелательный интерес. И у коллег, и у тех внимательных зорких людей, которым была доверена почетная миссия присматриваться к своим согражданам. В особенности к тем, кто не встраивался и выделялся из общего ряда.
А он – выделялся. Он был не в масть. Он был отличен по всем статьям.
По непокою. По южной страсти. По звону крови. По месту рождения.
9
Должно быть, и впрямь, в этом рыжем городе что-то действительно существовало, что-то в нем пенилось, колотилось, что-то в нем было свое, незаемное, необщее, скрытая чертовщинка. Особая горючая смесь.
Должно быть, жила в нем дурманная музыка, своя сокровенная мелодия, своя озорная, веселая тайна.
Недаром же в таком изобилии рождались в нем жаркие, звонкие люди. Неугомонные непоседы. Неукротимые фантазеры.
Они вырастали на этих улицах, в лепившихся друг к другу домах, с их тесными, узкими галереями, с настежь распахнутыми окнами. Из них словно свешивались смуглые женщины, перекликавшиеся меж собою, переполнявшие птичьим гомоном колодезные щели дворов, до сумерек, до смутного часа, когда зажигаются фонари, черное бархатистое небо сигналит звездными светлячками, а близкое море призывно дышит соленым простором и южным ветром, колдует, тревожит, дурманит кровь.
Нет. Неслучайно. Нет. Неспроста.
10
Он не прижился в северном мире.
Северный мир был ясен, прост и в то же время жизнеопасен.
Северный мир не стелился лугом, где ходят рядом кони и женщины.
Мир этот был индустриален, колхозен, однопартиен, суров.
Он был непонятен этому миру.
Не то москвич, не то одессит.
Не то очкарь, щелкопер, придумщик.
Не то буденновец, конармеец.
Однако Буденный его не терпит, имени его не выносит.
Но любит Горький, наш буревестник, великий пролетарский писатель.
Кто же он? Свой или чужой?
Мир был широк и необъятен, но место найти в нем было трудно.
11
И все-таки кони колотят копытами росные травы и женщины мнут босыми ногами зеленый шелк.
Он скоро понял, что нет ничего пленительней и желаннее женщины.
Понял и то, что его ждут обиды, горькие дни и ночная тоска.
То ли ветхозаветный бог, то ли неласковая фортуна ему отказали в счастливых свойствах, которые издавна привораживают норовистые женские души.
Он был вызывающе некрасив, но недостаточно уродлив, чтобы необъяснимым образом тревожить женское воображение. Был близорук, невысок, неказист. Эти сомнительные дары достались ему в наследство от предков, мечтавших укрыться в надежных норах от вечной погони, от вечной вражды. Противоречащие начала надо было уравновесить, затушевать, преодолеть.
Помочь могли лишь сильная воля и власть над словом. – И ту и другую он вырастил, выпестовал и выковал.
Он знал и помнил: одни они позволят выстоять в битвах жизни и превратят его изъяны в неоспоримые достоинства.
Наверно, за эту мужскую стойкость ветхозаветный бог наградил его недюжинным талантом любви. И этот талант послужил ему щедро – женщины его оценили.
12
Они появлялись, одна за другой, и так же, одна за другой, исчезали, но каждая одарила его и новой печалью и новым знанием.
Каждая что-то ему шептала, каждая что-то ему сулила, а три – каждая на свой срок – стали избранницами, женами.
Первая осталась в Париже, вторая, подарившая сына, стала женой другого писателя, давшего мальчику свое имя, третья родила ему дочь. Третья осталась с ним после ареста, третья отдала ему жизнь, длившуюся больше столетия.
13
Как это вышло, как случилось, что этот усмешливый, крепко застегнутый