Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она бежит уже к выходу, но чужак ловит ее за плечи.
— Стю, там мороз и ночь глухая, никуда мы не поедем сейчас. Утром.
— Но утром точно? — Она поднимает бровь и высвобождается из его рук. — Потому что я хочу, чтобы ты уже отстал от меня с этим и мы вернулись в Петербург, меня ждут там.
* * *Мишаня и сам не помнит, как проваливается в сон. Сначала ему неловко оттого, что ему выпадает спать рядом с чужаком на старой кровати, где умер Настин дед, потом — оттого, что в темноте он слышит дыхание Насти с другого конца комнаты. Сначала ему кажется, что оно глубокое, спящее, но через несколько минут он понимает, что она не спит, она плачет. И ему надо бы подойти, но он не может, потому что — ну вот что он скажет и как будет смотреть на эти красные пятна от слез на ее серебристом лице? Ему начинает казаться, что в этом есть что-то неприличное, запретное, что он не должен просто лежать и слушать, поэтому он затыкает уши и засыпает, плавая в глухом аквариуме собственной усталой головы. Ему снится Настя.
Он просыпается от прикосновения, теплого, от которого не хочется подпрыгнуть и бежать сломя голову, как бывало, когда его будила в школу мать. А такого, которое мечтаешь сохранить между страницами книги, как осенний листок для гербария.
— Миша, мы на камень идем. Ты с нами? — шепчет Настя, склонившись над ним.
Ее черные волосы падают ему на лицо, и сквозь них проскальзывает утренний свет, делая ее похожей на прозрачное привидение.
На рассвете все кажется Мишане менее зловещим. Чужак, Матвей, становится ниже и уродливее, его вьющиеся черные волосы, которые он нервным жестом без конца зачесывает назад, оказываются грязными и прилипающими ко лбу, а шинель — поношенной, с тусклыми латунными пуговицами. Знаки на стене теперь походят больше на детские каракули, а изба кажется просто неприбранным домом, в котором никто долго не жил, а вовсе не оплотом жестокого старика, который закопал на огороде свою мертвую внучку. На улице пасмурно, небо низкое, все вокруг выглядит так, будто смотришь через мутное стекло. Во дворе на черных поломанных суках старых яблонь болтаются на нитках битые компакт-диски. Чужак ловит один из них пальцами, читает истертое написанное маркером название и поворачивается к Насте.
— Вот так, значит, твой дед с моими подарками? — усмехается он.
— Твоей музыкой только дроздов от клубники пугать, — отвечает она.
Идти до камня минут двадцать, через лес, напрямки, но Матвей решает, что они поедут на машине. Он заводит свой крошечный старый драндулет и, прогрев двигатель, приглашает их с Настей внутрь. Забравшись на заднее сиденье, Мишаня вдруг начинает улыбаться.
— Эй, чего там лыбишься? — спрашивает чужак, заглядывая ему в лицо через зеркальце заднего вида.
— Ничего, просто ш-шутку вспомнил, — быстро соображает Мишаня, молясь, чтобы Матвей не попросил его рассказать ее вслух. По правде, не было никакой шутки, только его гордость за брата, за то, что Петька смог заработать себе на хорошую дорогую машину, тогда как этот приезжий, который так по-свойски трогает Настю за локти, разъезжает на этом корыте. Как тут не улыбнешься?
На самом деле ему страшно. Во-первых, потому что он не любит возвращаться на то место: всякий раз, когда он приходит туда, происходит что-то странное, дикое. Во-вторых, он не хочет, чтобы злодеем была Настя, чтобы оказалось, что по ту сторону этих серорозовых глаз кроется что-то опасное. Но так не будет, так не может быть, он знает это, нутром чувствует.
Они едут молча, каждый думает о своем, даже радио не играет. Мишаня пытается отогнать дурные мысли, кутается в куртку, постукивает пяткой ботинка о резиновый коврик под ногами — и вот наконец они приехали. Матвей тормозит в нескольких метрах от камня, будто бы не смея подъезжать так близко, как когда-то припарковался Петька. Черный и холодный, как безымянное надгробие, валун утопает в потоке белых лучей, льющихся сверху через просвет между стволами деревьев. Матвей глушит двигатель, и несколько секунд все они просто смотрят на жертвенник, каждый, видимо, молясь о разном исходе того, что ждет их дальше.
Первой из машины выходит Настя, быстро и решительно ступая по подмороженному за ночь мху. Мишаня следует за ней, по пути замирая и прислушиваясь. Где-то вдалеке монотонно голосит одна из незаметных серебристо-розовых, как Настины глаза, лесных птиц, верхушки елей перешептываются, подхваченные порывом ветра. Нет ее, этой страшной тишины, которая приходит сюда всякий раз перед тем, как из недр этого леса выходит что-то страшное. Сегодня он живой, он дышит. Сегодня он их пощадит.
Отойдя на несколько шагов в сторону, Мишаня садится на корточки, раскапывает руками густой зеленый мох до самой промерзшей земли и кладет туда волчью голову. Потом прикрывает сверху горстями сухих иголок и прутьями. Распрямившись в полный рост, он стоит над кучкой хвороста. Сам не зная почему, он просит у волка прощения.
Тем временем Настя останавливается возле камня, пританцовывая от холода в своих уродливых серых сапогах, носы которых измазаны чем-то бурым. Чужак подходит к камню последним, озирается по сторонам, закуривает.
Настя смотрит на него вопросительно.
— Ну что? Что мне делать теперь с этим валуном?
— Я не знаю, а что ты в прошлый раз делала? — Приезжий пожимает плечами.
— Дай подумать, — с ухмылкой отвечает ему Настя. — Ты же был с нами, разве нет?
— Я ушел, — отвечает Матвей, уставившись на свои ботинки. — Разве ты забыла? Ты меня выставила.
— Ах да, ты обругал меня и ушел. Точно. И потом началось все самое интересное.
Матвей пожимает плечами.
— Значит, так: мы напились, покричали «слава сатане», я залезла на камень и танцевала под какой-то убогий шансон, окей? А, нет, это же была музыка с твоих дисков, прости.