Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лешаков лежал на диване, курил. Сквозняки передвигали по комнате густо-сизое облако. Оно не проходило в окно и нависало над ним. В старом халате без кушака, инженер лежал на диване. Он бездействовал. Кровь стучала в висках.
Дома, спокойно обдумать, разобраться наедине, разумно внушал сам себе бедолага, уводя себя подальше от греха, от тяжелых автобусов, — они разбрызгивали весеннюю грязь упругими колесами. В тишине мысли ровнее, разве может путное на ум прийти в оглушительном гомоне птиц, в опьяняющем звоне капели. С разумом Лешаков был, казалось, в ладах.
Но дома спокойнее не сделалось инженеру. Мысли в течении не упорядочились. Они путались, цеплялись одна за другую, кружили голову. Апрельское половодье мыслей нечаянно обнаружилось в Лешакове. Но он чуял, под волнами поверхностных неважных, была одна — главная. Она там глубоко и тихо текла. Своей тяжестью возмущала легкие, смятенные, силой напрягала их смятение.
Инженер лежал на диване, курил папиросу за папиросой. Густые облака дыма и отравленные мысли туманили голову. Он не противился. Пусть, думал он про себя, поддаваясь, пусть затянет. Там, на глубине, я ее, главную, и ухвачу.
Кружилась голова. Воскресая, соединялись в памяти, оживали картины минувших лет. Вспыхивало желтым шелковым абажуром детское утро. И почему-то было чисто вымытое окно и за окном голубое облако. Потом сизая школьная форма, фуражка с кокардой, черные передники девочек, сломанная указка учителя географии, — Лешаков учился фехтовать и переломил. Пахло кошками в промерзлом подъезде с мертвым камином, и в темноте были быстрые губы теплым пятном, гулко убегали наверх шаги, и смех, и эхо. Еще, меловая черта старта поперек гаревой дорожки, вопль студенческих глоток, прыгающее солнце в глазах на последних метрах дистанции, обрывки финишной ленты на груди, грубый кубок-награда, речи, оркестр и горький привкус отрыжки во рту — Лешаков чемпион. В институте студент Лешаков успевал, спортом увлекался, в научном обществе состоял. Его уважали.
Замелькали лица однокурсников. Почти все они выбились в люди. Один только он… Но почему же, почему? Неужели?
Ведь я мог, многое мог. Другим был. Бегал и прыгал, за факультет выступал. Изобретал, совершенствовал. В ящике грамота хранится. Говорили — голова! Верили в меня… А вот что вышло, горевал инженер. Пошло прахом, пропало, кручинился он. Вот что со мной сделали. Ведь это сделали со мной… А теперь уже поздно. Поздно.
Тут она была, главная мысль.
Кончено. Продолжения не будет: не дадут ему. И нечего Лешакову ждать от судьбы и от жизни. Надежды отменяются.
Он не знал, как быть дальше. А ему надо было как-то быть — прекратиться на месте он не мог. Правда, шевельнулась в измученном мозгу вялая мысль, последняя. Но, к счастью, подмятая ворохом иных, стремительных и взметенных, захлебнулась. Если бы Лешаков оказался в тот момент поспокойнее, не исключено, что и остановился бы. Но он был слишком возбужден, слишком взвинчен — еще не отчаяние кипело в нем, а возмущение — и прекратиться не пожелал.
Парадокс: не знай Лешаков никакой объясняющей правды, он так бы и жил нескладной жизнью, не особо печалясь. Продолжался бы без проблем. Но теперь, все зная, прозябать по-прежнему он не желал. Так обманутый муж живет припеваючи с прелюбодейкой-женой и не испытывает неудобств, наслаждается покоем, пока не откроется правда. Тогда уже не может он существовать по-старому, а все крушит и рушит, и не оставляет камня на камне от жизни, которая была удобна ему и мила. А все потому, что неожиданное знание сделало прежнюю жизнь невозможной.
На прошлом стоял крест. Настоящее стало несносным. Продолжение не имело смысла. Он чувствовал себя обворованным. Более того, уверен был, определенно знал, не позволят ему, не дадут, не допустят. А это означало — и на будущем крест.
В Польшу не пустили, перебирал Лешаков обиды, — ладно, пусть. Перезимуем. Однако и деваться некуда: уехать нельзя — я не еврей, — с торжествующим мазохизмом продолжал навивать он найденную нить. Приговор, считай, подписан…
Он притих, успокоился, словно от произнесенных вслух слов стало легче. Ухватив важную мысль, инженер как бы очищенного воздуха глубоко вдохнул. Сделалось небольно и спокойно, будто избавили от неразрешимой тяжести, — о том, что будет делать он дальше, инженер думать не стал. В душе было пусто. Кружила голову легкая отчаянность. Как крепкая дурь, пьянила она Лешакова.
* * *
Инженер валялся на диване. Он обкурился, на папиросы и смотреть не хотелось. Надо было бы встать, что-то сделать, прибраться, навести порядок, чтобы стало чисто, как прежде. Лешаков ценил аккуратность. Его удивило: до какой он жизни дошел, опустился — в доме хронический развал. Момент требовал, чтобы опять начался хоть какой-то порядок. Лешаков даже подвигнулся было встать с дивана и сделать… Но не сейчас. Он был уверен, что обязательно сделает. Но позже. Сейчас хотелось иного.
Неожиданному желанию он так удивился, что не сразу смог понять, чего же собственно, хочет. Ведь уже давно ничего не хотелось. Долгое время он, похоже, не испытывал вовсе желаний. Разве что Польша?.. Но Польша ему показалась смешной. Какая Польша? Зачем? Да и что там?
Теперь объявились желания. Они проснулись и заворочались. Одно вытесняло другое. Запутанный ребус желаний разгадать он не мог. Но Лешаков не спешил. Его волновало томление. Он отвык. Волнение было в новинку. Он одновременно мучился и радовался от того, что снова хотел, желал.
Наверное, если бы Лешаков задался целью выяснить, чего же он хочет, ничего бы с ним не случилось. Задача поглотила бы целиком и сожгла все силы. Немало известно примеров из жизни, из литературы. Но с Лешаковым вышло иначе. Просто он встал с дивана. Поднялся. Отыскал тапки и, шмыгая задниками, отправился в конец коридора, в уборную, а затем заглянул в ванную комнату и увидел белоснежную чистую ванну, соседка сдавала очередь и отмыла добела мутную коммунальную эмаль. Кафельный пол влажно светился. Полотенца соседей реяли гордо рядами, как полосатые флаги. На полке выстроились стаканы с зубными щетками. Зеркало над мраморной раковиной, обычно забрызганное зубным порошком, отражало ослепительную лампочку над дверью. И сама лампочка, казалось, светила ярче, как будто и ее помыли, протерли или даже заменили более сильной. Лешаков взглянул, и сразу ему захотелось мыться: сбросить несвежее белье и долго стоять под ласковой струей, намыливать голову чужим душистым шампунем.
Он плескался в ванной часа полтора, пока не объединились за дверью голоса недовольных соседей. А потом расхаживал голым по комнате. Пока инженер мылся, воздух успел очиститься, дым потихоньку вытянуло в форточку, и свежесть весенней прохладой охватила худое, почти мальчишеское тело. Лешаков рассматривал в зеркале увядшие мускулы. Они поникли. Но он знал, это поправимо. Это все ничего, да и не главное.
Лешаков вынул из ящика белье и, покряхтывая от удовольствия, натянул свежую сорочку. Он вспомнил, что мама, прежде чем выдать ему новые, из магазина, сорочки, терпеливо полоскала их, сушила и гладила раскаленным утюгом. Но стирать и гладить он ленился, надел так. А затем достал из шкафа модную полосатую рубашку и новый костюм. Примерил туфли. Сначала постелил газетку на пол, постоял на газете. Но рассмеялся и заходил по комнате взад-вперед, разглядывая себя в зеркале. Причесался. Потрогал гладкий подбородок (побриться успел в ванной). И отметил, что нравится себе.