Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он шел быстро, почти не глядя по сторонам, как обычно ходят путем, известным давно и в самых мелких деталях. Но, свернув с Владимирской улицы в Десятинный переулок, Константин Рудольфович на какую-то секунду вдруг остановился и замер. Такой неожиданной и удивительно красивой была открывшаяся картина. В переулке стояла тишина, снег шел плотно, казалось, что в воздухе его больше, чем самого воздуха. И хотя он чертовски не любил опаздывать, Регаме все же прошел мимо «Ольжиного», чтобы несколько минут постоять возле Исторического музея, глядя, как в стремительно сгущающихся сумерках на Гончары и Кожемяки, на Замковую гору, на Андреевский спуск и Подол валит и валит снег.
Тут Регаме вспомнил, как ночью во сне был волком, как громко выл на луну, стоя на вершине сопки. И немедленно, стремительно и мощно, накатило желание завыть еще раз, прямо здесь, на краю Старокиевской горы. Это случилось так неожиданно, что Регаме сперва огляделся, не увидит ли кто его воющим, но тут же пришел в себя и, мгновенно развернувшись, поспешил в «Ольжин».
«Хорош бы я был, воющий посреди города, — вернулось к нему чувство юмора. — Ладно хоть луны нет, а то ведь точно не сдержался бы».
* * *
В «Ольжином» его уже ждал Борик.
В дальнем углу небольшого зала несколько человек играли в маджонг. Регаме не раз уже встречал здесь эту компанию. Борик занял стол рядом с ними. За столиком напротив изучали меню два угрюмых парня. Следом за Регаме в небольшой зал вошли еще двое и, осмотревшись, сели у входа. На какое-то мгновение Регаме показалось, что одного из этих двоих он где-то видел, но они не обращали на него внимания, и Регаме понял, что ошибся. На столе перед Бориком были разложены копии рукописных страниц.
— Вот, Костя, — Борик подвинул их к Регаме, — тут все, что у меня есть.
— Отлично! Давай попробуем объединить их с моими.
Счета столетней давности; короткие записки на французском и немецком; опять счета; картонный прямоугольник билета на поезд из Женевы в Цюрих. Они начали с копий документов, которые принес Борик.
— Вот это интересно, — Борик выдернул из стопки страничку на русском и положил ее на середину стола. — Это часть письма, которое мне уже встречалось. Конца нет, автор неизвестен.
— Очень интересно, — согласился Регаме, глянув текст. — И ты знаешь. Мне кажется, конец этого письма у меня есть. Что-то очень похожее мне встречалось. Сейчас я его отыщу, и попробуем восстановить хотя бы это письмо. Вдруг нам повезет и оно здесь целиком.
Им повезло. После недолгих поисков удалось отобрать десять страниц, которые сложились в письмо.
— Знаешь, Борик, — засмеялся Регаме, — это первый документ во всей этой истории, который я вижу целиком. До сих пор у нас в руках были только фрагменты. И ведь шанс собрать его был небольшой, так что это удача.
— Да-да, — согласился Борик. Он слушал Регаме вполуха. Он его почти не слушал. Борик читал письмо.
Его Сиятельству Графу Алексею Толстому в доме Талызина на Никитском Бульваре.
Ваше Сиятельство, милостивый государь Алексей Петрович!
Осмеливаюсь беспокоить Вас этим письмом, ибо возраст мой таков, что по всем законам Божеским и Человеческим осталось мне недолго обременять собою эту землю. Скоро уж предстану я перед Высшим Судией и потому стараюсь, как могу, закончить все свои дела, дать им толк, насколько это в Человеческих силах.
Еще пишу к Вам потому, что знаю в Вас первейшего Друга незабвенной памяти Великого Гения нашей словесности, Николая Васильевича Гоголя.
Немалую часть своей жизни провел я на почтовой службе, и хоть высоких чинов и наград удостоен не был, однако же служил прилежно и Начальством всегда был отмечаем положительно хорошо.
В жизни моей, кроме службы, была всего одна страсть — изящная словесность. Небольшое свое жалованье и добрую половину доходов от сельца Ходосеевки я расходовал на книги, журналы и альманахи. Я читал все, что выходило из-под пера российских сочинителей, — и тех, чьи имена теперь воссияли на Олимпе нашей словесности, и тех, чьи вирши и романы уже надежно погребены под спудом пыли и забвения.
В 1844 году, по причинам, о которых говорить здесь неуместно, здоровие мое расстроилось, и врачи велели мне отправиться для лечения в Германию, в Остенде. В Июле прибыл я на побережье и вскоре узнал, что среди Русских, живущих в этом городе, есть и Николай Васильевич Гоголь.
В узком кругу компатриотов, окруженных чужим народом, знакомства случаются много легче, чем в Отечестве, в Москве и уж тем более в С. Петербурге; таким вот образом, спустя всего неделю, я был представлен Николаю Васильевичу.
Тут следует заметить, что, как и он, я родом из Гетьманщины, из Малороссийского края. Сельцо Ходосеевка Черниговской губернии, в котором вырос я и жил в юном возрасте, до переезда в Москву, — давнее владение моих предков. Встречая меня, Николай Васильевич неизменно просил говорить с ним на украинском наречии. В тот год здоровие его было расстроено, но смею заверить Вас, что после наших бесед он неизменно чувствовал себя лучше, был бодр и смеялся, чем немало меня радовал.
Николай Васильевич много расспрашивал меня о России, о службе моей по почтовому ведомству, о людях, окружавших меня, об их привычках и характерах. Незадолго же до прощания он настойчиво просил меня не прерывать так радовавших его рассказов и продолжать их в письмах. Он сетовал на своих друзей-литераторов, которых чуть не в каждом письме просил рассказывать ему о России, описывать типы, сообщать о переменах в нашем Отечестве. Однако же отвечали они ему скупо, и Николай Васильевич бился о прозрачную, но нерушимую стену, отделявшую его от России, с отчаяньем узника, уже заключенного в крепость, но так и не узнавшего приговора.
Излишне говорить, с каким рвением, с какою страстью взялся я за выполнение просьбы моего Друга. Каждый месяц я отправлял ему по одному «портрету». Среди описанных мной были Председатель Черниговской дворянской опеки, два Уездных Предводителя Дворянства — Бердичевского и Каневского, два чина Московского Полицейского Управления и полдюжины чинов Московского Почтового округа. Эта работа доставляла мне истинное наслаждение.
Спустя год или около того Николай Васильевич опубликовал «Выбранные места из переписки с друзьями». Книгу эту я читал с наслаждением, однако же среди тех, кого он почитал друзьями, поднялся невозможный переполох. Возможно, отчасти поэтому, а может быть, из-за предстоящего путешествия к Святым местам мой Друг просил меня на время «не давать рекомендаций» моим героям. Он так и писал ко мне: «Гостям твоим я неизменно рад, всегда привечаю их, нахожу для каждого угол и место в романе. Однако же сейчас мне следует остаться наедине с моею душой. Мне предстоит путешествие, и я не хочу, чтобы посторонние меня в нем развлекали.
Поэтому прошу не давать им пока рекомендаций. Пусть обождут». И я повиновался.
Я перестал отсылать Николаю Васильевичу «гостей», но они-то не оставили меня. Они продолжали толпиться в небольшой моей квартире, требуя «угол и место». Тогда я опять взялся за перо и начал сочинять… Что же тут особенного? — спросите Вы? — нынче всякий, кто умеет грамоте, тот и сочинитель. Да то, что я стал сочинять не новую повесть и не роман; я взялся за «Мертвые души».