Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она наклонилась, крепко выжала тряпку, расстелила её у порога. Вылила из ведра грязную воду, сполоснула его чистой водой, поставила в кладовку швабру и ведро.
Готово. Она – свободна…
Перед тем, как выйти и запереть дверь, она обернулась и оглядела родное приветливое пространство дома. В полутьме – оставила гореть настольную лампу, чтобы дом не казался мрачным – доска на стене слепо темнела, словно и Мать, и Дитя смущённо прятали свои лица, отводили глаза от её ввалившихся глаз: что ж, бывает, недоглядели…
Вот бы с кем поговорить. Поинтересоваться: на такое ли её благословляли. Подойти и спросить: «Ты на это меня благословила?»
Но сейчас меньше всего хотелось с кем бы то ни было выяснять свою судьбу. Судьба закончилась…
Автобусы ещё не ходили, да и не могла она встречаться глазами с людьми – обязательно кто-то из знакомых попадётся. Многие уже наверняка судачат о скандале на поминках; ещё и поэтому в последние дни Надежда не выходила из дому и никому не открывала.
Повернув с улицы Киселёва на центральную площадь, она быстро и сосредоточенно пошла вдоль стены Преображенского монастыря, стараясь держаться в тени. Редкие фонари разливали убогие лужицы света на мокром асфальте, лёгкие шаги издавали умиротворяюще влажный звук: «чпок, чпок» – кроссовки были старыми, позапрошлогодними… Она вообще вся оделась в чуланное тряпьё (мамина закваска: себя ты, положим, хочешь выкинуть, а к чему ещё и вещи портить?).
Она шла, всё ускоряя шаги – торопилась: надо всё закончить к рассвету. Когда добралась до «Текмашдетали», слегка запыхалась. Миновала несколько улиц и вышла на берег. Здесь был один из венцов, но он не годился, – пологий, да она и так знала, куда идёт. Ускорила шаги, и над оврагом прошла до деревеньки Петрино, за которой тянулись сенокосные луга колхоза.
А на краю луга вздымался обрыв, – тот, что для дела подходил как нельзя лучше: русло тут крутит-вертит, водоворотов тьма… Унесёт её или затянет, и дело с концом. Лучше бы затянуло, чтоб уже и не опознать. Она села в траву над обрывом, обняла колени – согреться (смешно: тебе – согреться?!) – и сидела с полчаса, почти бездумно повторяя: «и дело с концом… и дело с концом…» Ни молиться, ни говорить с собой или с мамой ей уже не было нужно. Наговорилась, нажаловалась за эти три дня, сидя на кровати, качаясь и воя, как маленькая-ушибленная: «Папка, папка, па-а-апка!» Хорошо бы совсем не нашли, подумала опять без единой слезинки; хорошо бы исчезнуть без следа. Чисто и беспамятно.
От сырых лугов тянуло остро-медовым запахом, и крикуны-коростели вторили каким-то ночным птицам, может, перепелам… Свежесть рассветного воздуха нежно оглаживала шею, струилась по лицу, затекая в широкий ворот старой футболки, пробираясь к груди, где чудовищным кровоподтёком запеклась её душа.
Небо над противоположным берегом Клязьмы уже бледнело и поднималось. На пологом берегу там горел костёр, выстилались луга, и смутно, сонно передвигались кони. Одна лошадь белой была, такой белой – аж светилась в темноте.
Вот и белая лошадь…
Ну, довольно! Где твоя воля к победе!
Решительно и даже бодро вскочив на ноги, Надежда отбежала чуток назад, глазами вымеряя нужный разбег. И как всегда, когда прыгала с вышки, сосредоточилась и легко, воздушно помчалась к победе…
Переполох и крики речных стрижей, гнёзда которых испещряли отвесную стену обрыва, и привлекли внимание Михи. Уж очень сильно кричали, стрижи-то, и плеснуло сильно – грузно так. Странно, ему казалось, что он задремал…
Миха вскочил на ноги, оглянулся на остальных двоих парней. Цыгане сюда часто водили лошадей в ночное.
– Там кто-то прыгнул! – крикнул старший брат Николай, тоже поднявшись на ноги. – Не упал. Прыгнул!
Миха подбежал к ближайшей лошади и вскочил на неё (это Майка была, лошадь его брата Цагара), и погнал к воде. Светало, и ниже по течению он ясно увидел, как в блескучей от луны речной волне кого-то несёт и крутит; как исчезает человек в воде и появляется вновь… Течение здесь было быстрым, водовороты могли и мель нанести, так что тот, кто прыгнул, мог и разбиться. Скорее всего, он уже мёртв, но – человек же, надо вытащить. Миха направил Майку в воду и поплыл, крича что-то братьям по-цыгански. Николай тоже вскочил на лошадь и пустил её по берегу.
Девушку (Миха видел только длинные волосы, залепляющие лицо) несло и несло вниз очень быстро, нагнать её удалось минут через пять, только у «Текмашдетали». Он дождался, когда её вновь вынесет на поверхность, наклонился, схватил за волосы, накрутил мокрый их жгут на руку и, перехватив под мышками тело, стал тащить – ох и тяжёлая оказалась! – вытащил, перебросил животом поперёк лошади – может, проблюётся? – и повернул к берегу. Майка, умница, терпеливо и надёжно плыла под двойным грузом: девушка была то ли без сознания, то ли уже без жизни.
Выгреб Миха на берег у рощицы под Фатьяновской поляной, где его Николай и нагнал. Это было в самый раз: молодёжь здесь ночами гуляет, всегда кто-то на гитаре бренчит, всегда – люди. Есть кого послать к телефону-автомату вызвать «скорую»…
* * *
В самых страшных снах потом её преследовали эти звуки: мерзкий свист падения и заполошный крик вспугнутых стрижей. Она помнила чёрные отверстия их гнёзд, будто кто бутылкой провертел дыры в глинистом скосе обрыва. Неужели за две-три секунды, пока летела, это могло отпечататься в сознании?
Удара она не поняла, и после удара уже ничего о себе не знала, но видела, как внизу в реке кого-то безжалостно крутит течение; видела, как в рассветном небе гаснут огоньки звёзд, как на спине белой лошади переплывает реку парнишка, правой рукой придерживая безвольный куль, переброшенный поперёк лошадиной спины, со свисающими в воду густыми тёмными волосами…
Потом картины нижней жизни стали меркнуть и проявлялись как фотоснимки: возникая частями, осколками предметов и лиц, слов и целых фраз. Она видела зал, залитый белым светом ламп, двух мужчин и девушку. Все – в масках, в белых халатах… очень странные. Подумала: «законопаченные». Они возились над простёртым внизу чьим-то телом, будто – очень похоже – мясники разделывали тушу. И один из них отрывисто проговорил: «Без шансов…» Потом всё высилось, крутилось… длилось-улетало-таяло… Но упорно возвращалось в тот же зал. Пожилой в маске – у него была такая аккуратная лысина, как стрижиное гнездо в глинистом обрыве, – вдруг поднял голову и сказал девушке:
«А Ашотыч ушёл? Ну-ка, беги, кликни, может, ещё здесь…»
И та выскочила за дверь, сорвала маску и побежала куда-то, крича тонким смешным голоском:
«Степанашотыи-ич! Степанашоты-и-ич!!!»
Затем она удивилась, что, оказывается, по-прежнему взлетает на шине-качелях всё выше, всё выше, над берёзами-свитками, над кружевом голых ветвей, над разливом, подёрнутым сизоватым паром… «…матку придётся убрать… таз затампонируй… дождёмся Ашотыча…» Слишком высоко, слишком опасно взмывает, боясь улететь за пределы видимого горизонта… «…перевязываем артерии…» Долго летала над лодочкой, в которой стоял и смеялся… Потом-потом слёзы полились, кто-то грубо потащил её вниз, она сопротивлялась, она хотела ещё летать, совсем улететь… но огрузла, тяжело распласталась на катящейся куда-то тряской плахе. Потолок над ней бежал длинной дорогой, а лампочки – пунктиром, как верстовые столбы…