Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Моего, – тот мотнул головой в сторону комнаты. – Фраерка.
– Кто – она? – попытался уточнить Саша, безуспешно стараясь высвободиться из мёртвой хватки Мусы Алиевича.
– Девчонка, – ответил тот, понурившись, но кулаки не разжимая. – Имени нет, только кликуха: Дылда. Боюсь представить это счастье… Поверь мне: он хочет сдохнуть, и к этому идёт очень быстро.
– Ну что за глупости! – воскликнул Саша с досадой. – Люди так просто не умирают.
– Пацан, – процедил старик. – Что ты знаешь о смерти. Я видал, когда умирали очень просто.
– Ладно, – проговорил доктор Саша, отцепившись наконец. – Пришлю Катю, медсестру, поколет она ему витамин B12. И заварите-ка ему имбиря, что ли. Ну и… клюкву бухните в крепкий чай… Выкарабкается, ничего. Будем надеяться.
– Послушайте, Надежда, не стоит ли сообщить кому-то, что вы… э-э-э… здесь, у нас?
– Нет, – тихо ответила она.
– В смысле, что… у вас нет родственников?
– Нет. – Очень тихо.
– Ну-у… вы же где-то… жили? С кем-то. Вы – школьница? Студентка?
Она молчала… И в этот день больше не произнесла ни слова.
Корпуса клиники были разбросаны по огромной территории и отделены друг от друга массивами сосен, и потому из окна любой палаты больные видели красноватые стволы прекрасных старых деревьев, а терпкий смолистый дух соснового бора проникал в любое помещение сквозь приоткрытые форточки.
Корпус, куда поместили Надежду – самый дальний, окружённый лесом, – предназначался для начальства и тяжёлых больных.
Заведующего хирургическим отделением звали Степан Ашотович.
Лысоватый, плотный, среднего, с натяжечкой, роста, с голубоватым от неугомонной щетины лицом, – был «Ашотыч» горячо и восторженно любим всем персоналом, от коллег до последней санитарки. Когда впервые вошёл в палату и заговорил с Надеждой, она узнала этот голос с лёгким акцентом – тот, что окликнул её после смерти: «Кажется, мы живы?» – будто вместе они летели мимо круглых стрижиных гнёзд в глинистой стене обрыва, вместе колотились меж валунами в реке, а затем вместе выползали куда-то к белому потолку, струившемуся над ней длинной дорогой…
У доктора были тёмно-карие сумрачные глаза и волшебные руки. Он присаживался на койку, брал её вялые руки в свои, всегда горячие, нащупывал какие-то точки, сосредоточенно давил. Это было больно, но зато потом сразу становилось как-то свободней дышать, и немного стихал колокол в затылке, и кровь быстрее бежала по телу.
Она смотрела на эти руки и равнодушно думала: вот они копались во мне, сшивали мои печень-селезёнку… или что там ещё…
– Я останусь… калекой? – почти утвердительно произнесла она. Собственные слова били изнутри молоточками в уши. Голова кружилась, плыла, и кто-то неутомимый там, внутри, исполнял на барабанах громкую пьесу. Но за ночь – а это была первая ночь наедине с собой – Надежда пробежалась по лабиринтам своего «сотрясённого» мозга и уже знала: ничего её мозг не растерял, она помнит даже параграфы из учебника физики за восьмой класс.
Первый нормальный разговор со Степаном Ашотовичем: она отвечала на некоторые его вопросы, а он быстро, спокойно и исчерпывающе отвечал на её. Слова из неё выползали медленно и трудно, выдавливались, как тесто сквозь игольное ушко; глухое эхо вибрировало в голове после каждого произнесённого слова, будто она переводила с чужого голоса.
– Калекой? Нет, Надежда, – просто ответил Степан Ашотович. – Надеюсь, вы даже хромать не будете… со временем. Мы постарались на совесть склепать ваши кости. Но у вас перелом лодыжки и костей таза, так называемый: «open-book pelvic fracture», «перелом открытой книги».
– Смешное… название… – пробормотала она под грохот барабанов.
– Именно… и большая кровопотеря… и, в общем, были ещё кое-какие проблемы… Пришлось мне поработать. Я даже пропустил кукольный театр, давно обещанный сыну, «Али-Бабу и сорок разбойников». Так что с вас должок. И вот ещё что… – он посмотрел ей прямо в глаза своими прекрасными шоколадными, как у лошади, глазами и дружески улыбнулся:
– Надеюсь, вы поимеете уважение к моей работе и не пустите её под очередной откос.
Взгляд был мягким, даже просящим, а лицо – из-за постоянной щетины – мрачноватым. Да ты и сам: Али-Баба и сорок разбойников…
На другой день он принёс апельсин. Присел на койку – от него приятно пахло каким-то суховатым мужским одеколоном, – надрезал ножичком вертикальные линии на шкурке и ловко принялся раздевать плод, раскрывая по кругу аккуратные лепестки. Образовался цветок, внутри которого сидел ватный шар апельсина.
Дразнящий цитрусовый аромат разлился в палате, и Надежда удивилась, что не утратила способности чуять запахи, видеть оранжевый солнечный цвет и даже испытывать желание ощутить во рту кисловато-сладкий сок. Таким же точным движением Степан Ашотович вынул из шара дольку, медленно поднёс к губам Надежды и терпеливо ждал, когда они раскроются. Вкус тоже оказался оранжевый, восхитительный, нежный… и тоже – впервые после смерти. Она жевала кисловатую мякоть, а Степан Ашотович педантично и невозмутимо опускал в её рот апельсиновые дольки одну за другой, наполняя палату запахом цитрусовых рощ…
…какими потом она любовалась в окрестностях Сорренто, куда три года подряд вывозила оздоровлять на зимние каникулы Лёшика, очень склонного к простудам. И удивлялась, вспоминая: как это одиночные дольки апельсина в больничной палате могли благоухать сильнее, чем целая роща на склоне горы?
* * *
Когда в голове постепенно унялась барабанная дробь, в приоткрытое окно палаты ворвались голоса птиц. С рассвета и до ночи за окном нарастала, опадала, ширилась, неслась и разливалась громокипящей волной птичья жизнь: ореховый треск неугомонного дятла, пронзительные завихрения свиристелиевых высверков, суховато-отрывистый чирк трясогузок, лукавое «чик-чак-чак-чак» синичек, заполошные всплески галочьих и воробьиных разборок. А по ночам, в зарослях жимолости – пьяняще, жалостно, ликуя и звеня, – отжигали неистовые соловьи.
Спустя три недели Степан Ашотович пересадил Надежду в инвалидное кресло, что заставило её вновь почувствовать свои руки: слабые вначале, неумело и вразнобой они пытались катить колёса, но уже к концу первого дня приноровились и освоились. Как ни крути, она была пловчихой: координация движений.
На второй свой «транспортно-независимый» день впервые, через пролом в заборе, выбралась в мир – в гигантский мир соснового бора. И это тоже оказалось Открытой книгой. Катила по широкой тропе, с усилием посылая вперёд колёса, останавливалась, отдыхала, подолгу рассматривала переплетения корней, выползающих из земли. Ты хотела быть… там, среди корней? – впервые спросила себя, и уже поверить не могла, что – хотела, хотела…
Нет: никогда, ни за что, – пока есть эти сосны, пока внизу причудливо сплетаются корни, а вверху сплетаются и звенят голоса птиц, пока можно каждый день видеть эти закаты – а здесь ежевечерне воспламенялись, бушевали и медленно гасли огненные закаты, незнакомые и тоже неистовые, соловьиные; они тоже были: Открытая книга.