Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просветление ее совершенно. «А мы ничто, ты и я». — Она тычет меня в грудь. «Жы — Жи —» (мексиканцы «ты» произносят «Ты») «— и я» — показывая на себя — «Мы ничто. Завтррар мы, можем быть, помрем, и потому мы ничто». Я с ней согласен, чувствую странность этой истины, чувствую, что мы два пустых фантома света или, как призраки в старых сказках про жуть-дом, бесплотные и бесценные, и белые, и не-там. Она говорит: «Я знаю, ты хочешь спать».
«Нет, нет», — говорю я, видя, что она хочет уйти.
«Я ыду туда спать, рано утрым иду брать посмотреть для дяди и беру морфину и вырнус к Старому Быку». И, поскольку мы nada, ничто, я забываю, что она говорила о друзьях, весь потерявшись в красоте ее странной разумной образности, до последней крохи истинной. «Она — ангел», — втайне думаю я и сопровождаю ее до двери мановением руки, а она к двери клонится, выбалтывая себе выход. Мы тщательно друг дружки не касаемся. Я дрожу, как-то раз подпрыгнул на милю, когда кончик ее пальца задел меня в разговорах, на стульях — в первый день, когда я ее увидел, в темных очках, в окне солнечного дня, у свечного света, засвеченного оттяга для, тягостных оттягов жизни, куря, красивая, как дамочка владельца Лас-Вегаса, или революционная героиня Марлона Брандо, Сапаты Мексики — с Кульяканскими героями и прочим. Тогда-то она меня и зацепила. В дневном пространстве золота один вид, сама красота, что шелк, детишки хихикают, я краснею, дома у парня, где мы впервые нашли Тристессу и все это начали. Симпатикус Тристесса с ее вратами златого сердца, по первости я врубился было, что она злая чаровница — я сталкивался со святым в современной Мексике, а тут фантазирую грезы о предназначенных заказах на ничто и потребных предательствах — предательстве старого отца, когда он уловками завлекает троих полоумных детишек. Вопящих и играющих в горящем доме: «Я вам каждому дам по вашей любимой тележке». Выбегают они за тележками, он дает им Высшую Несравненную Великую Телегу Белого Вола Единственной Тягловой Силы, кою они слишком уж молоды оценить — с этой властью над великолетегой, он сделал мне предложение. Я смотрю на ногу Тристессы и решаю избегнуть проблемы судьбы и отдыхать превыше небес.
Играю в игры с ее сказочными глазами, а ее тянет в монастырь.
«Оставь Тристессу в покое», — говорю я, как бы то ни было, как сказал бы: «Оставь в покое котенка, не мучь его» — и открываю ей дверь, чтоб мы выйти могли, в полночь, из моей комнаты. В руке у себя я спотыкливо-неуклюже держу большой железнодорожный фонарь тормозного кондуктора к ее ногам, пока мы спускаемся по опасным, что уж там говорить, ступенькам; она чуть не перецепилась, поднимаясь, она стонала и охала подымаясь, улыбалась и жеманила юбку рукой, спускаясь, с этой величественной милой медлительностью женщины, как китайская Вик-тория.
«Мы ничто».
«Завтра мы, может, умрем».
«Мы ничто».
«Ты и я».
Я вежливо веду всю дорогу вниз светом и вывожу ее на улицу, где торможу ей белое такси к ней домой.
С безначального времени и в нескончаемое будущее мужчины любили женщин, не сообщая им, и Господь их любил, не сообщая, и пустота не пустота, ибо нечем ей пустеть.
Не да ли, Господь Звезда? — Убыла морось, коя разбила мой покой.
Часть II. Год спустя…
Никогда не убывает морось, что не разбивает никакого покоя. Я не сказал ей, что люблю ее, но, когда уехал из Мексики, начал о ней думать и тогда начал говорить ей, что любил ее, в письмах, и почти сказал, и она тоже писала, прелестные испанские письма, говоря, что я милый, пожалуйста, давай поскорее обратно. Я дал поскорее обратно слишком поздно, нужно было вернуться весной, чуть не вернулся, денег не было, лишь коснулся границы Мексики и ощутил это рвотное чувство Мексики — поехал дальше в Калифорнию и жил в хибаре с молодым монахом буддистского типа, каждый день гости, и отправился на север к пику Опустошения, и провел лето, угрюмствуя в глухомани, едя и спя один. Сказал: «Скоро отправлюсь обратно, к теплым объятиям Тристессы» — но ждал слишком долго.
О, Господи, зачем ты поступил так со своими ангельскими-я, эта порча-жизнь, эта фу драная сраная тусня, полная рвоты, и ворья, и умирания? Неужто нельзя было поместить нас в гнетущие небеса, где все и без того весело? Что ль, ты мазохист, Господь, что ль, индейский податель, что ль, ненавистник?
Наконец я вернулся в комнату к Быку после четырех тысяч мильного вояжа с горного пика у самой Канады, само по себе ужасное путешествие, не стоит и вяка о нем, и он вышел и привел ее.
Сразу меня предупредил: «Не знаю, что с ней не так, она поменялась за последние две недели, даже за последнюю неделю».
«Это из-за того, что знала о моем приезде?» — подумал я мрачно.
«Она закатывает припадки и лупит меня по башке кофейными чашками, и теряет мои деньги, и падает на улице».
«Да что же с ней не так?»
«Дурцефалы — я говорил ей не перебарщивать с ними. Знаешь сам, только старый торчок с многолетним опытом знает, как с сонниками обращаться, а она не слушала, она не знает, как ими пользоваться, три, четыре, иногда пять, как-то раз двенадцать, это уже не та Тристесса. Я же чего хочу, жениться на ней и дать ей свое гражданство, видишь, как считаешь, хорошая мысль? В конце концов, она моя жизнь, я ее жизнь».