litbaza книги онлайнСовременная прозаОдинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже - Джек Керуак

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 57 58 59 60 61 62 63 64 65 ... 93
Перейти на страницу:
на улице в пять футов глубиной, а на дне вода — рассыпчатое жилье против света ближайшего города. Смотрю на окончательные печальные двери баров, где вспышки женщин, золотых сияющих кружевом поп мне видно, и хочется влететь однако же птицей, в полете крутясь. В дверном проеме детишки в дурацких костюмах, оркестр внутри завывает ча-ча-ча, колено у всех колотится, гнясь, а они чпокают и воют под безумную музыку, весь клуб штормит, до дна, американский негр, со мною идущий, сказал бы: «Эти кошаки обдалбываются по каким-то натурально хипповым оттягам, они всю дорогу дурят, завывают, все время колотятся за капусту вон ту, за шкирлу вон ту, они против дверных проемов, чувак, все воют, понимаешь? Они не знают, когда остановиться. Как Омар Хайям, интересно, что кабатчики закупают, вполовину драгоценное против того, чем они торгуют». (Мой дружбан Эл Дэмлетт.)

Я сворачиваю у этих последних баров, и тут уж дождь припускает не на шутку, и я иду быстро, как могу, и подхожу к здоровенной луже, и выпрыгиваю из нее весь мокрый, и снова прямо в нее впрыгиваю и ее пересекаю. Морфий не дает мне чувствовать влажь, кожа моя и члены немы, как детка, когда идет кататься на коньках зимой, проваливается под лед, бежит домой с коньками под мышкой, чтоб не простудиться, я греб себе сквозь панамериканский дождь, а сверху рев панамериканского самолета, заходящего на посадку в аэропорт Мехико с пассажирами из Нью-Йорка, алчущими отыскать другой конец грез. Я подымаю взгляд в морось и смотрю, как их хвост искрит огнем — меня вы не найдете при посадке над великими городами, и я лишь стискиваю бок сиденья и вихляю, а воздушный пилот умело ведет нас к неимоверному пламенеющему врезу в бок складов в трущобном квартале старого индейского городка — что? все эти крыс танц татцы с револьверами в карманах ломятся сквозь мои туманистые кости, ища чего-то из золота, а потом тя крысы сглодают.

Я лучше пешком буду, чем самолетом, тут можно пасть наземь ниц и так помереть. С арбузом под мышкой. Mira.

Иду вверх по роскошной Орисаба-стрит (пересекши широкие загряженные парки у «Ciné Mexico» и гнетущую троллейбусную улицу, прозываемую в честь гнетущего генерала Обрегона в дождливой ночи, с розами в волосах его матери). На Орисаба-стрит внушительный фонтан и водоем в зеленом сквере на круглом О-развороте в жилой великолепной форме из камня и стекла, и старых решеток, и свитовых завитовых смазливых величий, что, когда смотреть на них при луне, мешаются с волшебными внутренними испанскими садами архитектуры (если архитектура угодна), созданной для приятных ночей дома, андалузской по замыслу.

Фонтан не брызжет водой в 2 часа ночи, и как если б ему пришлось, под проливным дождем, а я там мимо качу такой, сидя на своем железнодорожном переключателе блокировки, проездом по-над розовеющими искрящими стрелками на рельсах подземелья, как легавые на той маленькой блядоулице 35 кварталов назад и сильно к центру.

Это гнетущая дождящая ночь меня догнала — с волос моих течет водой, ботинки хлюпают, — но на мне куртка, и снаружи она промокает, но дождеотталкивающая. «Зачем я купил ее еще в Ричмондском банке». Потом я о ней рассказываю героям, в дитёнкином сне. Я бегу себе домой, мимо пекарни, где они в 2 часа ночи не пекут больше поздненочные пончики, из печей вынуты гнутые кренделя, и вымочены в сиропе, и проданы тебе сквозь окно пекарни по два цента за штуку, и во дни помоложе я б их покупал корзинами — теперь закрыто, в дожженощном Мехико настоящего нет никаких роз, да и свежих горячих пончиков нет, и все уныло. Я перехожу последнюю улицу, замедляюсь и расслабляюсь, выпуская дух и спотыкаясь уже на своих мышцах, вот я войду, смерть там или не смерть, и посплю сладким сном белых ангелов.

Но дверь моя заперта, моя уличная дверь. Ключа к ней у меня нет, весь свет погашен, я стою, капая под дождем, и просушиться и поспать мне негде. Вижу, горит свет в окне у Старого Быка Гейнза, и подхожу и изумленно заглядываю внутрь, вижу только его золотую штору, я понимаю: «Если не могу попасть к себе, так просто постучу в окошко Биллу и посплю у него в удобном кресле». Так и поступаю, стуча, и он вылазит из темного заведения на 20 примерно человек и в банном халате проходит немного по дождю между домами и к двери — подступает и щелчком распахивает железную дверь. Я вхожу за ним следом. «Не могу к себе попасть», — говорю я. Ему интересно, что насчет завтра сказала Тристесса, когда они раздобудут больше дряни с черного рынка, красного рынка, индейского рынка. Поэтому Старому Быку ништяк, что я сплю и остаюсь у него в комнате. «Пока уличную дверь не откроют в восьмом часу», — прибавляю я и вдруг решаю свернуться калачиком на полу под хлипким покрывальцем, кое, сказано-сделано, будто постель из мягкого руна, и я лежу там божественный, ноги все устали и одежда отчасти мокра (завернут в большой махровый халат Старого Быка, аки призрак в турецкой бане), и все путешествие под дождем совершено, мне осталось лишь лежать и видеть сны на полу. Я сворачиваюсь и принимаюсь спать. Посреди ночи уже, под маленькой включенной желтолампочкой, а дождь снаружи рушится, Старый Бык Гейнз закрыл ставни туго, курит одну сигарету за другой и мне дышать в комнате нечем, а он кашляет «Ке-хе!» сухим кашлем торчка, будто это протест, будто он орет Проснись! — он там лежит, худой, изнуренный, длинноносый, странно привлекательный и серовласый, и поджарый, и шелудивые 22 в его бесхозной умудренности («учащийся душам и городам», как он себя называет), обезглавленный и выбомбленный морфием каркас. Однако кишка у него не тонка как ничто на свете. Он принимается жевать батончик, я лежу там, просыпаясь, сознавая, что Старый Бык чавкает шумно батончиком в ночи. Все стороны у этого сна. В недовольстве я встревоженно озираюсь и вижу, что он мъячится и чомкает один батончик за другим, что за несообразное занятие в 4 часа в постели. Потом в 4:30 он встает и выкипячивает пару капсул морфия в ложке; его видно, после того, как жало засосало и откачало, большущий радый язык облизывается, чтоб он сплюнул на почернелое дно ложки и оттер ее начисто и до серебра клочком бумаги, взяв, чтоб надраить ложку по-настоящему, щепотку пепла. И снова ложится, чуть чувствуя приход, занимает десять минут, мышечная втравка;

1 ... 57 58 59 60 61 62 63 64 65 ... 93
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?